И это Жанно сейчас?! Тот самый, что не пропускал ни одной фрейлины во дворце, ни одной крестьянской юбки в селе, а теперь от князя на шаг не отходит и глядит на него как на солнце ясное.
— Я не спрашиваю, что вы делали на берегу озера с князем. Твой вид… Жанно, коли б не драка, объясняться б пришлось. Рубаха наискось, пятна на шее, да и из-под ткани виднелись. Губы, Ваня… твоим губам я посвятил бы отдельную оду. Как свидетельство плотских утех, как ярчайшее подтверждение всех грехов.
— Замолчи. Француз, не надо этого вот…
— Я молчал слишком долго, друг мой. Взгляни, куда завело нас все это. Али ты изволишь и дальше отговорками крыть? Дело ваше, но, Ваня… Ч т о видел Комовский у пирамиды? Отчего Сашка кинулся в драку? Это важно, скажи. Нужно знать, от чего защищаться.
Он красный сейчас, как летний, знойный закат. Наверное, именно так пылало небо над Москвою, когда Кутузов отводил войска, а бывшая столица сгорала дотла, не желая отдаться неприятелю в руки.
Тем самым огнем — под кожу — недавняя память, от которой и сейчас губы саднят и как будто бы сбиты, искусаны, измочалены даже. Когда целовал уже перед тем, как к друзьям воротиться, у самого входа в пирамиду. Глубоко и опять ненасытно, будто и тогда ему мало — после всего, что только-только случилось, оставив столько следов, свидетельств, не произнесенных еще обещаний.
А потом — насмешкой чужою — ужасом в вены. Увидел? Понял? Успел разглядеть? Неведомо. Князь загородил его сразу собою и повернулся так медленно, неторопливо и умудрился Ваню внутрь затолкать. От греха. Две, три минуты разбивающейся о затылок тишины, а потом такой грохот и крики, точно французы напали, взяли штурмом и Царское село, и дворец…
— Он не видел, Пушкин. Все, что может быть у Фискала — догадки. Он не видел ни меня, ни того, что мы делали с князем… Ох, не гляди так, молю, ты мне душу рвешь, Сашка. Ты же все понял давно, так отчего сейчас этот упрек в твоем взоре? Эта горечь. Нам и без того нелегко. Поцелуй это был, понимаешь? Только это… другого… — запинается и краснеет, хотя куда, казалось бы, больше, — другого бы не успел углядеть. Мы уже возвращались опосля, когда он…
— Ох… Ваня… что же… помолчи, я тебя заклинаю. Мне вовсе незачем слышать, что вы там с князем и как, сколько раз…
Пушкин кривится, закатывает глаза и пихается как-то, дурачась, стремясь обратить в шутку стеснение. А Ване так страшно неловко, как если бы сам застал друга… не так. Ничто не сравнится с подобным конфузом, видано ли дворянину, благородному человеку распространяться, пусть и намеками, о подобном…
— Ладно, не красней ты, забыли. Давай лучше думать, что отвечать будем, когда на допрос поведут.
— Не придется, — Горчаков — горделивый и статный, в разодранном у ворота кителе, с налившейся бляшкой на нижней, припухшей губе, с отливающей фиолетовым скулой. Красавец. — Пойдемте, братцы, подальше, не дело, когда тут шатаются всякие…
Скосится недовольно на спускающегося следом — довольного и вприпрыжку. Ваня кулаки тотчас стиснет и ринется в бой — шашку наголо.
— Не стоит, — ухмылка Сережи Комовского неприятная, холодная какая-то, липкая и самодовольная. Пушкин держит друга крепко, надежно, не вырваться. А Горчаков глядит как-то с жалостью и мольбой о прощении сразу. — Я ведь сказал господину директору, что все дело в даме. Что будет, прознай он, что спор не о фрейлине, и даже не о гувернантке, не о девке крестьянской… Вы думайте… думайте, господа… Вопрос-то серьезный.
Удалится легкой походкой, чуть припадая при этом на левую ногу, прикрывая платком рассеченную княжеским перстнем скулу.
— Саша, ты… Все хорошо? Все утряслось покамест?
— Ваня, ты что?.. Ох, Жанно, не здесь же…
Руки мальчишеские обовьют так плотно, не шелохнуться. Замрет так, утыкаясь носом в прорехи на заляпанной кровью рубахе. Как будто успокоится сразу. Только лишь от дыхания куда-то в макушку, от ладоней, что уже скользят по спине, лихорадочно шарят. И лицо склоняется — к запрокинутому, ниже. А глаза неожиданно-черные, до ужаса, дрожи.
— Ванечка…
Громкий кашель Пушкина и удивленный возглас, почти выкрик, Кюхельбекера из-за телеги не остановят, всего лишь замедлят. Потому как прав был Саша Пушкин, намекая на несущуюся лавину с горы. Не остановить, только, может быть, убраться с дороги…
— Господа, только я уловил угрозу в словах нашего недруга? Я понимаю, что думать вы сейчас не способны. Но… средь бела дня? Князь, ты рассудка лишился?!
— Чтобы князь Горчаков испугался шакала? В своем ли уме ты, Пушкин?
Фыркнет высокомерно и нарочито-небрежно, а потом просто возьмет Пущина за руку, сжимая пальцы уверенно, твердо. И снова вместо всех слов — ответом на каждый вопрос, ни один из которых он задать не успел.
========== Часть 15. ==========
Комментарий к Часть 15.
https://pp.userapi.com/c837332/v837332741/570b6/e1_0WX_m8ms.jpg
Солома хрустит под ногами, и остро пахнет сухой травой, пылью и лошадьми, что тихонько ржут в своих стойлах, одни бьют копытом, другие переступают с ноги на ногу, едва слышно фыркают…
Пущин любит лошадей, любит скармливать им кусочки заветренного яблока с ладони. Ему нравится, как жеребец благодарно тычется в ладонь чуть шершавой мордой, как заглядывает в лицо такими умными глазами… И сейчас ему чудится, как дрожат мягкие влажные губы, вытягиваясь за угощением.
Его любимец — Черныш, тот, что в третьем стойле от входа, беспокойно бьет хвостом и принимается возмущенно взбрыкивать, зазывая. Вот только сегодня вороной останется без внимания, потому что Пущин здесь совсем не за этим. Он и забыл о нем, если честно, тотчас. В голове — другое — беспокойство, тревога перезванивают бубенцами.
Рыскает беспокойно глазами по сторонам, но тут же с облегчением выдыхает, когда примечает в углу, за разворошенным стогом сена притулившуюся смурную фигуру с наброшенным на плечи форменным кителем.
Саша.
Рубаха свежая, но уже успел разорвать у манжета. Еще одна, новая ссадина на лице, точно вскользь приложился куда-то, о древесную кору ободрал, или сверзился княжеской мордой прямо на тракт с несущейся галопом кобылы. Вестимо, откуда, чьи подлые проделки и происки.
И Ваня просто рядом молча присядет, вздохнет, откидывая голову на какую-то разлапистую подпорку. Так страшно начинать разговор, зная, чем может обернуться в итоге… Новой погоней, побегом, сумятицей…
— Я тебе столько доставил проблем, все это. Ты не хотел очень долго. Знал, что так будет… — невыносимо жалобно, до румянца стыдливого, до невнятного мычания вместо членораздельной речи.
Улыбка Франта — это как вернуться домой после долгих скитаний по промозглым, туманным болотам. Холодная сдержанность князя трещит по швам, скрипит тонким неокрепшим льдом под ногами.
— Жанно, послушай. Кто, как не я, положил начало всему? Я мог бы сейчас большую лекцию прочесть с аргументами, доводами и прочим. Просто зачем? Если не пожалел и на миг…
Только несколько слов, но от них тепло разливается под рубашкой. Как крошечный уголек, что согревает озябшие ладони в стужу. И Пущин столько заготовил сказать, но вместо этого только спросит:
— Комовский?
Затронет легонько ссадину на щеке. Горчаков зашипит, но потянется, как цветок, наверняка, тянется к солнцу, подставится под ладонь, а потом накроет сверху пальцами. Ваня сморщится от вида новых ран на холеных руках светлейшего князя. Подует, тронет губами легонько, боясь причинить больше боли. А Франт заговорит вдруг сбивчиво, неуверенно… непривычно. И не он это будто, не Александр Горчаков, стужа во взгляде которого могла б заморозить целый пруд или даже Неву:
— Как подумаю, что тебя могло и не быть. Кабы не хмель, не отчаянная смелость тогда, ты б все так же за фрейлинами таскался, а я…
— Дурак. Какой ты дурак, Горчаков, — смеется от облегчения громко и нервно, — и забыл ты, когда я сцену устроил? Ту самую, что к дуэли с Пушкиным привела? Еще тогда, до всего. Сам не понимал ничего, а ревновал тебя, как безумный.