Выбрать главу

Это момент откровений? Обнажения душ донага? Потому что ни разу ранее Саша не говорил так, торопясь и захлебываясь воздухом, точно боится не успеть, не сказать. Передумать страшится? Остановить сам себя? Заморозить чувства в груди по своей извечной привычке?

— А мне кажется вот сейчас, Ваня, всегда и всюду видел только тебя. И не вспомню, когда началось, когда вспыхнул моментом, и занялось… В классах не профессоров слушал, следил, как ты пишешь, как склоняешься над мудреною книгой, как задумчиво себя за щеку кусаешь или грызешь кончик пера. Твои пальцы в пятнах чернильных… целовать хотел, перед глазами темнело, а ты руками вот этими под юбку то к Ольге, то к Дуняше, то к Настеньке…

И как он это делает, право? За один только вдох — от обезоруживающей искренности до почти черной злости. Так, что желваки ходят, и видно, как мускулы перекатываются под рубахой, когда сжимаются кулаки…

— Ты откуда взял все это, безумец?! Не было… то есть, не так. Господи, Горчаков, ты меня рассудка лишаешь.

И как? Как объяснить, рассказать то, что ни разу не получалось облечь в слова, не выходило, потому что пронзительно и глубоко. Потому что сокровенно и остро. И только дух переведет, чтоб продолжить, но князь не позволит. Шепчет хрипло. Так, что загривок пупырышками, и отчего-то пальцы на ногах поджимаются:

— Целовать хотел тебя, знаешь как? Всюду. Чтобы мой, до конца. Чтобы местечка на тебе не осталось, где мои губы не отметили бы, не испробовали… всего.

И шумным выдохом в рот:

— Безумный…

— Безумие — быть не с тобой и знать, что даже яд не спасет, что и в аду, в преисподней я места себе не найду, от тоски без тебя изнывая.

— Ох… С-саша…

— Со мной? Ты со мной?

— Мне клясться до́лжно? Горчаков, ты рехнулся? Вспомни, бегал от меня, как от чумного. А я, как дворовая девка без совести и стыда… Тьфу, и вспомнить постыдно… А теперь мне пеняешь?

На пьяного похож, и глаза сумасшедше блестят, и весь он лихорадочный точно. И места себе не находит, хватает Пущина, за плечи трясет, как тряпичную куклу.

— Уходишь от ответа, Жанно. Избегаешь. Ты знаешь, мои помыслы, мои чувства… признался тебе.

— Такой дурак, Горчаков. Даром, что князь, даром, что умный и важный. Дурак дураком.

Никому не отдам.

Частит, задыхается и плывет. И думать больше не в силах. А князь как обезумел. Затаскивает на колени, жадно шарит под одеждой руками. Пущин попробует невзначай отстраниться, ведь лошади… Бог с ними, но Николенька, что у конюхов на посылках и на подхвате… Да кто из дядек зайдет иль офицеры, Фролов сам, что привечает неспешные прогулки верхом в компании княгини Волконской…

Куда там. Князь языком запечатает раскрывшиеся было в протесте губы. И руки дрожат, судорожно путаются в пуговицах, тянутся к брюкам. Долой, все долой. Только рубаха распахнутая болтается парусом не плечах.

И выдохом, нежно, в беспамятстве:

— Еще, дай мне еще. Саша.

Это странно, потому что Горчаков весь одет, а Пущин почти в чем мать родила. Но до странности сейчас не стыдится, не стремится спрятаться, увернуться, скрыться куда-то от жадно шарящих по телу глаз, и рук, и губ. Метки, запахи, дыхания — смешались, не разобрать, не остановиться, уже не уйти.

Князь… что творишь, Франт? Обезумел. Точно жесткие, как накрахмаленный воротничок, рамки, что извечно держали в границах дозволенного, протокола, манер, куда-то исчезли, растворились, сгинули. И Горчаков пустился вразнос, стал собой, настоящим, не сдерживаемый титулом, воспитанием и мыслями о чести, о долге. Таким, какой он там, внутри, под всеми масками и великосветской броней.

Нетерпеливый, открытый и беззащитный.

Ваня ерзает, трется бесстыдно, отпуская себя. Князь горячий и твердый под брюками, в которых наверняка так тесно, даже больно, быть может. Привстать, помогая стянуть неудобные тряпки. Так, чтобы кожа к коже. Два выдоха-стона, будто один.

Не так и не здесь он представлял первый раз, когда… но мочи нет… И Саша так крупно дрожит, и все теряет значение… совершенно.

— Давай, сделай это.

Но князь лишь медленно головою качает и вновь целует. И, кажется, он готов сидеть вот так до скончания времени. И откуда силы берутся на эту топящую нежность, от которой хорошо и так больно, и самого подбрасывает будто, а голова, точно большой пустой колокол, в который звонарь звонит и звонит, и остановиться не может.

“Сделай, Саша. Давай”

— Не так, Ваня. Не так, не сегодня, — задыхается, а сам ближе Ваню к себе, ближе, ближе.

Сжимает там, внизу его и себя. Вместе ладонью, и Ваню прошибает, выгибает дугою.

Это как смерть. Господи-боже.

Это стыдно. Никогда… до сих пор. Так хорошо. Невозможно. И даже не думал…

Что же… Ох, Саша…

Уткнуться лбом в мокрое навылет плечо, двигать бедрами, подстраиваясь под движение руки. Вверх и вниз. Еще… Не могу. Не могу больше, Саша… я скоро… Почувствовать, как пальцы второй скользнут ниже. Тронут робко там, где сразу сжимается от безотчетного страха.

И дальше просто без слов, жмурясь до черной пелены, засасывающей бездны небытия:

“Можно я?..”

“Можно. Можно, Саша. Тебе можно все… спаси и помилуй…”

Поглажвает осторожно, с каким-то трепетом невозможным, всего лишь только гладит по кругу, заставляя ускориться, и вскидывать бедра, теряясь в ощущениях, захлебываясь, ничего уже не соображая…

“Саша… я вот… Я сейчас…”

Надавит едва, раздвигая тесные стенки. И точно встряхнет, вышвырнет из этого мира, и Ваня выгнется, вскрикнет, глуша собственный вопль, впиваясь зубами в подставленное плечо, выплескиваясь в ладонь густыми, упругими, рваными струями. И князя тот же час скручивает судорогой наслаждения, изливается, смешивая воедино их семя. Откуда-то проступает сумасшедшая мысль — дикая, чуждая, и не его будто, не Вани Пущина: что, если попробовать, только лизнуть… и сравнить…

Все плывет, и рассудок, чудится, вот-вот и оставит. Но Горчаков держит крепко, поглаживая липкое бедро, грудь, что еще вздымается шумно.

— Нам надобно, Саша… Зайдет кто, — сорвано, сипло, будто орал тут, что было мочи, хотя губы свои же изгрыз и плечо Горчакова — до раны.

— Знаю… сейчас. Одежду прежде отыщем твою.

Целоваться, хватаясь друг за друга, до пылающих губ. И ноги совсем уж не держат, и им рухнуть бы здесь же, в сено, в обнимку, и проспать этот день, и всю ночь, и еще пару лет. Их хватились уж, наверное, сокурсники или дядьки. И после поганых речей Фискала стараться поодаль… насколько мочи хватит и сил. Сдюжат ли?..

Покинуть конюшню порознь, тайно, как воры, беспрестанно оглядываясь и страшась, осматривая себя очень пристально, нет чего ли… отметин, следов на виду. А после долго оттирать с себя ледяной водой у пруда его запах и вкус…

Разве это возможно? Ведь насквозь пропитался, до краев им заполнен.

*

Ночь в Лицее темна и тревожна, полнится таинственными шорохами и скрипами, сопением, подчас из-за притворенных наглухо дверей какой-то из келий доносится тут же обрывающийся всхлип, тщетно сдерживаемый стон, что все же рвется наружу…

Прокофьев затихает на своей узкой, жесткой кровати вскоре после полуночи вроде. И тут же тень, точно того и ждала, метнется беззвучно наискось. Дверь в комнату под номером тринадцать, и петли даже не скрипнут. Ступит в полоску молочного света, что льется сквозь поредевшую снаружи листву и стекло.

Жанно не спит, приподнимется на подушках, моргнет изумленно, поправляя ночной колпак на примявшихся со сна кудрях.

— Горчаков? Ты… с-соскучился что ли? Нельзя же…

— Нет мочи терпеть, Ваня… Стой, не то, что ты себе там надумал, по лицу ж вижу. Просто известие… Видел ли ты намедни, как Фролов от Куницына отзывал? Матушка весточку прислала в ответ на письмо. Выезжаем с рассветом.

— И я?..

— Неужто ты полагал, я тебя помыслю без присмотра оставить? Княгине я так изложил… Она тебя видеть изволит. Лучший друг любимого сына, наперсник, опора. Карету за нами прислали, за нами и Колей. Увезем в поместье от греха, там будет за лошадьми ходить. Дослужится, может, до конюха, а там поглядим…