Выбрать главу

Палец ледяной — на щеке. И Жанно отпрянет, приложившись все же затылком о стену так основательно. Так, что искры — из глаз, и яркие пятна, кругом плывет голова.

— Ну, что ж так испужался-то враз, милый Ваня? Неужто мои касания чем-то отличны? Пусть я — не князь…

— Довольно!

Оттолкнуть со злостью — в грудь двумя руками с отчаянием. Так, что пролетит через всю комнату, снеся походя стол и два-три стула, устроив такой грохот, что на уши, наверняка, подняли весь Лицей. Опрометью, торопясь — на ступени, все ниже и ниже. Не видя ничего из-за красных всполохов перед глазами. И горло дерет от воздуха, жжет и режет.

И радостный, почти задорный смех — ему в спину, а еще голос, что червяком вгрызся в голову, и шелестит там, изнутри. Ввинчивается в нутро, насмехается, напоминает: “Думай, Жанно, думай, пока еще время не на исходе. Думай, что сделаешь, что выберешь ты, как поступишь”.

Почти вываливается из лицейских дверей, кубарем со ступеней — точнехонько в руки уже порядком озадаченного князя.

— Ты куда запропал? Все наготове, и Семен рвет и мечет, что-то там про лошадей все твердит. Давай, запрыгивай… Ваня? Что же ты белый такой? Что случилось?

Комовский…

Нет, это имя не сорвется с его губ, не сейчас, когда впереди ждет так много, и столько надо обдумать. Быть может, перемолвиться с Обезьяной по возвращеньи. Не вмешивать Сашу, не нужно ему еще и этой заботы. Он, Иван Пущин, не девица какая, что будет прятаться у рыцаря за спиною.

— Душно в комнатах, страсть. Натопили сегодня. Сейчас подышу и пройдет, — и сам понимает, что оправданье не тянет даже близко на вразумительное что-то. Но Саша неожиданно просто кивает и первым забирается в карету, сдержав порыв подать ему руку.

Их экипаж выплывет плавно с двора, покачиваясь на мощеных булыжниках, как корабль на волнах. Николенька вскоре смежит веки, притулившись в самом углу, а Саша… Саша будто не здесь, всматривается в темное окно с пристальным любопытством, точно видит там нечто жизненно важное…

Обижается? Или жалеет?

Ваня слишком устал, Ваня подумает об этом чуть после. В конце концов, Саша не ссадил его прочь, взял все же с собой, и в имении… кто знает, когда они смогут уже разобраться во всем только вдвоем…

Мерный цокот копыт и плавный бег усыпляют. Ныряет в дрему с каким-то облегчением даже, соскальзывает в небытие… Там хорошо и прохладно, там не надо думать, решать… решать прямо сейчас, что им делать. Что делать е м у, Ване Пущину с этим.

Вот только уснуть сейчас ну никак не удастся.

Чужие пальцы ползут по рукаву, они опаляют, точно раскаленный воск от чадящей свечи, что капает на пальцы, течет на запястье и на ладонь. Кожа под тканью горит и пылает, а князь чуть сжимает руку, и Ваня охает сдавленно, прокусывая губу. У него на языке вязкий металлический привкус, а в венах — кипящий огонь, что булькает и бурлит, как вода в котелке у Сазонова, когда тот запаривает свои мудреные травы, и терпкий аромат плывет по тесной комнате.

Аромат, от которого голова идет кругом, и странные, смутные желания одолевают. Желания, что и вполовину не так крепки, как сейчас, когда Горчаков дышит так близко, когда бедро прижато к бедру… И… какие тут, право, могут случиться тревоги, когда из разума вымывает все подчистую.

Когда нельзя совсем ничего, потому что Коля — точно напротив, хоть и носом клюет, и всхрапывает посекундно, заваливаясь в такт мерному покачиванию кареты, то и дело подскакивающей на кочках.

“Франт… пожалуйста, Саша…”

Невмоготу, нет мочи терпеть, но нельзя. Совсем чуть-чуть подождать — всего до того постоялого двора, где ждет уже снаряженный экипаж от Горчаковых, где жаркий очаг и горячее вино, что непременно поднесут в широкой глиняной чаше, и можно будет жадно глотать, и смотреть на него, своего князя, почти не скрываясь. Ведь кто там и что разберет в сутолоке дорожной, а если доведется взять комнату на ночь, а Колю пристроить с конюхами в людской, и дать волю себе, отпустить на свободу.

Луна на черном небе кажется обглоданной краюхой засохшего хлеба. Она заглядывает в неплотно зашторенные окна кареты, тянется мертвенными пальцами, стремясь погладить по лицу, и Ваня инстинктивно вжимается в сиденье, пытаясь отпрянуть. Но руки — те, касания которых распознает и с закрытыми глазами, в полной тьме, обездвиженный и оглушенный… они обхватывают за пояс, притягивая к себе, опутывая, точно лианами, матросскими канатами обвивая. И князь не шепчет даже, выдыхает скорее в лохматую макушку Пущина:

— Не думай, Ваня. Просто закрой глаза и поспи. А я пока буду рядом. Я здесь, что бы там ни случилось, в Лицее. Ты расскажешь потом, когда будешь готов…

— Саша, я…

— Т-с-с, сейчас отдыхай.

Спиной прижимает к груди, а подбородок устраивает на макушке. Это… это так хорошо — засыпать в его объятиях впервые. Расслабиться и вправду не думать, не сейчас. И, может быть, выход найдется сам по себе?

“Или Франт тебе голову просто открутит, если узнает, что ты скрыл от него”, — услужливо подскажет внутренний голос, но Ваня от него отмахнется, как от мухи досадной, опустит ресницы, удобней опускаясь щекой на плечо…

Саша пахнет осенними листьями и яблоками, что запекает в своей печурке Фома, а потом подкармливает лицеистов втихую. Ваня чувствует под щекою жесткий сюртук и сердце, что мерно выводит под ребрами ритм, точно ему в ладонь отдается. Пущин знает, что это сердце стучит для него. И он… он все сделает, чтобы так было и дальше.

========== Часть 17. ==========

Комментарий к Часть 17.

https://pp.userapi.com/c824410/v824410787/897f4/AtGaO4uZeac.jpg

— Почти добрались. Умаялся, чай?

Зима нагрянула за один только день. И сейчас за стенами кареты вьюга завывает заунывно и злобно, колотится в окно, скребется скрученными пальцами, когтями царапает по покрывшемуся морозными узорами стеклу и то стонет, то вздыхать принимается тяжко, прикидываясь путником — промерзшим и заплутавшим.

И Пущин вздыхает с точностью так же, сидит, уставившись в черные проемы, где ни видно ни зги. И слова не вымолвил после трактира, да и там казался слишком веселым, хохотал слишком громко, слишком сильно сжимал в руках поданную чашу — так, что пальцы белели. Слишком пытался спрятать напряжение от князя, между тем задумывался моментами так глубоко, что сам не ведал, как впадает в оцепенение и замолкает средь оживленной фразы.

Ваня что-то невнятно мямлит в ответ, все еще от окна не отлипая. И чудится, будто там и вправду — не непроглядная темень, а волшебные сады и райские кущи, какие-нибудь заморские диковинки, о которых прежде лишь слышал от деда-адмирала или вычитал в какой-нибудь книге мудреной про путешествия и дальние дали, истории о которых глотает мгновенно, никак не насыщаясь. Охочий до приключений, тайн и загадок. Мальчишка совсем.

Карету ощутимо подтряхивает, верно, колесо в яму влетело, и Коля, задремавший в углу, громко клацает зубами, но не просыпается, а Пущин вцепляется в сиденье, чтоб не свалиться позорно князю под ноги, но взгляда все так же чурается. От его тревоги воздух в карете, кажется, сгущается, и Саша вязнет в нем, будто в топком болоте, проваливаясь по колено, потом сразу — по грудь, и вот уже очень скоро мутная жижа плещется у лица…

Князь чувствует, как жмет ворот форменного кителя, а еще дует все время на пальцы и порывается стянуть с плеч меховой тулуп, которые здесь заблаговременно сложили, видимо, по велению княгини, и укутать Ваню еще одним, чтобы перестал беспрерывно тереть коченеющие ладони, чтобы… хоть мимолетную улыбку бросил.

— Жанно, ты точно на казнь следуешь, успокойся. Мы только Колю доставим — и сразу назад. Отца, верно, и нет в поместии даже, а матушка… ты ей понравишься, я столько писал о тебе.

Пущин вскидывается. Осунувшийся, какой-то потухший. И думается, вдруг время шагнуло назад, и они вернулись в те постылые дни, о которых Горчакову и вспоминать-то тошно? Что, ежели…