В домике с непривычки немного тесно, потрескивает тихо печурка. Ваня скидывает тулуп у порога, садится к очагу, тянет руки, распрямляет покрасневшие пальцы, а Саша думает, что хотел бы рухнуть рядом на колени — перецеловать из них каждый, а после прижаться губами к ладони.
— Барин, я там на стол собрала, нехитрое угощенье, не обессудьте… не ждали.
— Все в порядке, Устинья, ступай. Спасибо вам с Петром за приют.
— Но как же, Александр Михайлович… спальни.
— Мы все найдем, я ведь бывал тут с кня… с отцом. Покажу Ивану, что здесь, и как. Ступай к детям. Петру там, думаю, помощь нужна.
Женщина суетится, наматывает на голову толстый платок, достает откуда-то душегрейку. Князь уж и забыл про нее, он глаз с Пущина не сводит, тот уже за стол перебрался и уставился на ровный огонечек свечи, крошит пальцами краюху белого хлеба, что пахнет одуряюще-сладко… Так, что у Горчакова голова идет кругом. Или это вовсе не хлеб, а Ваня — такой румяный с мороза… близкий такой.
И в груди сжимается всего лишь от осознания, что вдвоем — наконец-то, без лишних глаз и ушей. Пусть, истрепал дальний путь и высосал столько сил, и Ваня все час от часу угрюмей… А еще что-то крутится в голове, какая-то брошенная вскользь фраза или оброненное слово. Что-то. что объяснит, отчего же вдруг Ваня… Крутится, точно пичуга в комнате, все в руки никак не дается, вот-вот, и выпорхнет в распахнутое окно — и уже не поймаешь.
— Что тут у нас? Хлеб, овощи, мясо и молоко. Знаю, где вино тут хранят или, может, горячих трав тебе заварить? Ваня?
Пущин вздрагивает, как ото сна пробудившись, виновато глядит на усыпанный крошками стол, берет кусок пареной репы… вздыхает и отправляет обратно.
— Знаешь, я не голоден вовсе. В трактире нас плотно потчевали, а теперь… ночь уж глубокая, спать бы.
— Как знаешь, — князь быстро кивнет, подымаясь.
Руку вот только ему не протянет, страшась пренебрежения или отказа. Или снова этого потерянного взгляда, что режет хлеще ножа, кожу слой за слоем наживую сдирает.
“Не бойся, я тебя заклинаю, Ваня. Ты только не бойся меня или того, что может случиться. Я никогда… не сделаю больно, ты слышишь?”
Промолчит. Лишь запалит свечу пред ступенями вверх, подымет на уровень глаз, путь освещая. Ломанные страшные тени метнутся по стенам и бросятся врассыпную. Тут, наверху, всего-то две комнатушки тесных, но кровати удобные и матрасы такие, что можно тонуть до рассвета. Не то, что в Лицее, точно на доску укладываешься.
Приоткроет дверь в первую, в сторону отходя, глянет на Пущина.
— Эту Устинья приготовила для тебя, моя — точно напротив. Если понадобится что…
— Подожди…
Ваня уже не кажется растерянным или сонным. У него глаза сияют в пламени ярком свечи, и этот жар его вены пропитывает, изнутри разгорается пуще. Ухватит за запястье, и рука княжеская дрогнет, а пламя качнется, и отблески на стенах взметнутся уродливыми чудищами из сказаний.
— Не уходи, Горчаков. Просто останься сегодня со мной… я не… не прошу ничего, но как подумаю, что остаться одному в темноте этой гулкой… удавиться впору в чулане. Останься, Саша… со мной до утра.
Пульс в запястье долбится в Ванины пальцы, и Саше кажется, что пол качается под ногами, когда он шепчет тихое:
— Куда ж я уйду?
И тихо притворит дверь за ними, задувая свечу.
========== Часть 18. ==========
До рассвета еще долго-долго. Петух в курятнике и не думал доставать сонную голову из-под крыла, чтобы, запрокинув ее в едва светлеющее на востоке небо, пробудить всю округу жарким, скрежещущим криком. Еще и звезды совсем не поблекли на ночном покрывале, что разукрашено ими, точно черное бархатное покрывало — серебряными слезами выткано.
Князь перевернется на бок осторожно и тихо, страшась, что скрипнет кровать и разбудит так сладко спящего рядом. Он употел в рубахе своей, если честно. Петр в ночи, чай, подкидывал в печку дровишек не раз. Опасался молодых господ застудить, да переусердствовал малость.
Пущин умаялся, привычный к лицейской спартанской прохладе. То скидывал одеяло, то стонать от тяжких снов принимался. Не пробудился вот только ни разу. Только белая материя намокла от пота, да волосы повлажнели. Князь часа через два стянул с того одеяние через голову, жмурясь от жара и вздрагивая, когда пальцы невзначай касались оголяющейся кожи, и вспоминал все те разы, что они…
Уложил назад целомудренно на перину, отодвинулся даже, а Жанно вздохнул как-то очень уютно и вытянулся, раскидывая в стороны руки, ни на мгновенье глаз не раскрыл.
Такой… прекрасней, чем Давид работы Микеланджело, трогательней, чем его же Спящий Амур.
А Горчаков все крутился на ложе, и не тесно как будто, места достаточно и троим, четверым, ежели не раскормлены, как друг их Тося. Но то простыни комками под спиной собирались, то пот стекал ручьями по вискам, по спине, а самому следом раздеться… как на то еще поутру Пущин посмотрит? Устинья к господам, конечно же, заглянуть не посмеет, но мало ли… и вообще.
И, может, пуще других, князь боится себя. Коли оказаться вместе опять — кожа к коже, как тогда, в лазарете, в бреду, как в конюшне, когда и не было меж ними одежды, когда они почти… до конца.
Но не сейчас, когда Ваня спит так трогательно, откинув руки назад. Князь смотрит, гладит взглядом осторожно каждую мышцу, каждый волосок.
Не сейчас, не касаться, не покушаться даже, не трогать. Не сейчас, когда Пущина гнетет невесть что, и сник он, точно бутон, что ссыхается под палящими лучами или чахнет в кадке, чрезмерно залитой водою.
Не сейчас, наперво — разобраться. Наперво понять для себя, что же тревожит и мучит, что покоя не дает и вымотало так, как не смогла б и дорога подальше.
А Франт, он тоже устал невозможно. Но прямо сейчас в висках громыхает, а в паху, там настоящий пожар разгорелся, там тянет и ноет, и надобно что-то, хоть что-то… Перевернется на живот, чтоб вжаться бедрами в одеяло, двинет резче, помогая рукою, зубами закусит подушку. Святые угодники, что же такое?
Прокрадется тихонечко вниз, в темную горницу, дале — кухня. Оботрется куском ткани с водою, забросит измызганную тряпицу в печь. Проскользнет назад, точно призрак.
“Я только буду слушать, как ты дышишь, Ваня. Запалю ненадолго лучину и буду смотреть, как тени тихонько крадутся по плечам, перебираясь на спину… Только смотреть…”
Это не в первый раз, когда часами сидит у постели со спящим и просто слушает, как тот дышит, любуется. Отпечатком подушки, оставшимся на щеке, трогательно подрагивающими ресницами, чуть приоткрытыми губами, припухшими ото сна, темнеющими ореолами сосков, к которыми бы прижаться губами, накрыть собой сверху, и трогать, всего осязая.
Нет, прилечь на самый краешек, чувствуя, что все равно не уснет, что утром будет ощущение, что живьем драли собаки или как тогда, после драки в трактире, когда с Пушкиным ноги насилу что унесли, а Жанно потом хохотал во все горло и дразнил придурочным князем с ручной, вот только беда — очень бешеной, обезьяной. Долго его тогда ловили, чтобы уши надрать, уж больно ловко сигал через кусты и целые клумбы с цветами. И все хохотал, хохотал так заливисто, колокольчиком, перезвонами, вызывая неизменную улыбку у всех, кто услышит.
Самые первые, робкие отблески рассвета осторожно царапанутся в ставни, и тотчас же густые, так затейливо изогнутые ресницы дрогнут, приоткрываясь. Он лохматый со сна и потешный. Хлопает глазами и, кажется, даже не поймет, где и зачем пробудился. Взгляд рыскнет на князя в измятой нижней рубахе, потом на себя… испуганно ойкнет и тут же вперится горящим взором во Франта.
— Здесь дымом пахнет, печка что ли чадит? А жарко-то как, не могу, невозможно. Ты чего укутался сам, как озяб? И вскочил в рань такую, еще спать бы и спать. Иди сюда, Саша…