Ведь правда не может?
========== Часть 21. ==========
Комментарий к Часть 21.
С днем рождения тебя, дорогая!
Голова наутро тяжелая, так вот просто не подымешь с подушки. Как в тот раз, когда сидели до темени у дядьки Сазонова, да в печку дровишек подкидывали, потому как Кюхлю знобило. А наутро оказались все в лазарете у Франца, надышавшися дыму, что пошел отчего-то совсем не в трубу, а в комнату да в благородные глотки молодых лицеистов.
Однако лежанка сейчас больничной совсем не чета. Перина — не придумаешь мягче. Вместо тряски дорожней — покой.
Только вот последняя память — угловатое плечо Горчакова в карете, да въедливый взгляд крестьянки Полины. Неужто спал до той поры крепко, что его на руках — до постели, как девицу, лишившуюся чувств и сознания.
Морщится, потирая затекшую спину и немного пониже. Вот уж позор, коли правда. Но ныне отыскать бы одежду, да расспросить кого обо всем происшедшем. А наперво разобраться, который уж час, и что же вообще происходит.
Отглаженные рубаха и брюки находятся подле кровати, в уборной — кувшин с едва теплой водой и кусок кусачего мыла, небольшая лохань. Умывание немного бодрит, и пригоршня-другая влаги на шею позволяет стряхнуть остатки сна, как высохшие иголки сосен после прогулки по парку.
За дверьми спальни неожиданно тихо, и Ваня ловит у лестницы смешливую служанку в чепце. Та жеманничает и все время принимается зачем-то хихикать, точно ее безудержно кто-то щекочет. Едва-едва удается вразумить непутевую.
— Красавица, — по привычке флиртуя, — мне нужен Александр Горчаков, где я могу отыскать светлейшего князя?
— Ох, барин… Александр Михайлович… они еще не поднялись. Так притомились с дороги, уж сильно за полночь вернулись, так хозяйка велела отсрочить и ужин, и представление гостей, и невесты.
Тараторит что-то дальше неуемной трещоткой. А у Вани в голове — отчего-то колокола и набаты. У Вани беспрестанно зазывают к обедне. У Вани кавалерия атаку трубит, а в груди будто рвутся незримые струны. Лопаются одна за другой и хлещут наотмашь, взрезая белую плоть кровавыми, глубокими ранами.
— Барин? Вам неможется, барин? — хватает за руки, пытаясь удержать иль образумить, но Ваня лишь оттолкнет прочь дуреху и помчится по коридору куда-то… спотыкаясь уже на ступенях о юную барышню.
Маленькая, как ребенок, хрупкая и красивая, как французская кукла из тончайшего фарфора цвета первого снега. У нее локоны-пружинки по плечам и глазищи, как небо. Огромные, чистые, как слеза. В них хочется смотреть и тонуть, а к ее ногам упасть, поклоняясь, как Деве Марии.
Она — само совершенство, он слагал бы в ее честь поэмы и оды. Она настолько прекрасна, что слезятся глаза и даже что-то замирает в груди. Она е м у, безусловно, подходит. Краснеет очаровательно мило и приседает перед ним в реверансе, тупит взор, придерживая широкие юбки.
— Нас не успели представить, сударь. Я — Анна Долгорукая, дочь барона…
— Анна Петровна, право, я вас обыскалась. Что ж вы, голубушка, поднялись спозаранку, и дух ваш тут же простыл? Что помыслят о вашем воспитании Михаил Алексеевич, Елена Васильевна? А Александр Михайлович, не приведи-то то Боже. Какой женой вы зарекомендуете себя князю? Болтать в чужом доме с незнакомым юношей, что, к тому же, едва и одет… — седая, сморщенная старушонка в цветастой юбке тянет за руку госпожу и все еще продолжает той вполголоса что-то пенять.
Девица краснеет, возражает робко, но твердо, а потом возвращает взгляд Пущину, и тот понимает. Он никогда не сможет ее ненавидеть.
— Простите, сударь, мою нянюшку. Аксинья обо мне чрезмерно печется, и я все еще не услышала вашего имени.
— Я — Пущин Иван, Александра лицейский товарищ. Безмерная честь лицезреть вас, прекрасная Анна.
Поклонится церемонно, прижимая ладони к груди. Почти что на грани, почти паясничая и дурачась, но удерживаясь на самом краю, не смея. Почти… почти… все почти. Почти избавляясь от громкого вопля в своей голове, что ширится и нарастает, и не получается расслышать ни единой из мыслей.
Саша. Саша должен жениться. Ну, что же. Наверное, к тому оно шло. Он ведь Франт, он ведь князь, он ведь сын Горчакова, будущий Великий Канцлер, не меньше. Перед ним откроются все до единого пути и дороги. А Ваня… что Ваня, всего-то внук адмирала.
Неразборчивый говор, и теплая девичья рука на плече, а после шаги, что прошелестят мимо куда-то, а он все остается на месте, таращится в стену или в окно, не великая разница, что уж. На дворе бело́ и холодно, верно. Наверное, так бывает в аду, когда зуб на зуб не попадает, когда коченеют ладони и пальцы не гнутся, когда немного, и их можно ломать, точно лед, и крошить. Не резать — колоть точно в грудь, и даже будет не больно.
— Ваня? Вань, что с тобой? Жанно, ты белый, как смерть. Ты спал хорошо? Может голоден или еще что?.. — князь расхристанный, недавно со сна в одной наброшенной на плечи рубашке, кальсонах.
… или что-то еще? Всего лишь невеста, не смерть и не неизлечимый недуг, не какая проказа. Всего лишь девушка, Саша. Прекрасна, как ангел. Правда ведь, сущая глупость?
— Пойдем, тут сквозняк, хоть в горницу вот мою, и присядем.
Руки у князя мокрые, чай, умывался. Мокрые и как-то трясутся. Чего ты боишься?
— Не помню, как приехали, представляешь, — чрезмерно спокойно и ровно, как отвечает урок. Как держит лицо пред Куницыным, хотя душа и юное тело рвутся в парк, подальше из классов, на волю, чтобы не мучал сильно и не пытал, отпустил.
— Ты спал очень крепко, я упросил, чтобы тебя не тревожили, дали отдохнуть после всех тревог и дальней дороги.
— Неужто сам в комнату тащил на руках? — представит картину такую и прыснет, и даже как-будто развеселится немного.
— Господь с тобой, Ваня. Мало мне разбитого лба и этой шишки гигантской — смотри, каков красавец, так вмиг б покалечил сразу обоих. Впрочем, не пришлось бы так скоро возвращаться к учебе в Лицее. Ну же, Пущин, зайдем? Нас матушка ждет уже, должно быть, в диванной. И завтрак скоро для всех подадут. Я прежде хотел бы…
Ах, точно, ведь скоро в Лицей возвращаться к заботам и классам, ученью. Там Пушкин, быть должно, совсем уж извелся, да и надо решить уж с Фискалом. Так, чтобы раз и навечно.
— Послушай, я не могу предстать в таком вот виде. Князь и княгиня… а я как босяк, не оделся ведь толком. Франт… Саша, мы после все, что захочешь, обсудим, а сейчас я, дозволь, к себе удалюсь.
— Какая муха, Жанно, тебя с утра укусила? Что меж нами за церемонии, право? Я соскучился, слышишь, дурья башка. Я по тебе соскучился, Ваня.
И боле, возражений не слыша, затолкает в комнату и тут же набросится вмиг. Губы обжигают скулы и шею, ключицы. Метят, оставляя ожоги, и втягивают кожу. Так жарко и больно, до вскриков. Прижимает к стене и коленом надавит меж бедер, заставив ноги шире расставить, чуть приподнимет, вжимаясь. Он точно безумный, он даже молвить не может, лишь целует слепо и всюду, а руки уж рвут ворот сорочки.
— Саша? Горчаков, ты сдурел! Саша, опомнись…
— Мне сон снился черный, глухой и тоскливый. Там вороны были и виселица, гвардейцы с ружьями, подземелья. Холод какой-то нездешний и снега — куда ни глянешь. И горький плач заунывный, одной только нотой тянулся. Ваня, позволь мне сейчас, я хочу… мне надобно только. Поверить, что прошло, что все сон, все туман, что мы живы с тобою, мы вместе.
Он перед ним на коленях и тянет книзу, к коленям, штаны, что не завязаны толком. Воздух холодный, как будто окно нараспашку, и кожа пупырышками сразу. Выпустит орган на волю горячий и твердый, и голову склонит прикасаясь губами, и сразу — молния в темя, и лава по венам, и ноги не держат. Вцепиться в шевелюру руками. Сил нет даже ресницы сейчас приподнять, чтобы глянуть, запомнить, как это бывает. Когда князь Горчаков пред тобой на коленях, когда целует там, ниже, так жадно, глотает. Как никогда еще прежде, как никогда, должно быть, и после, ведь Анна… ведь Анна.