Бормочет, а сам пытается слезть с него, честно. Путаясь в разбросанных всюду седлах, подпругах. Он упирается руками в грудь, что под сюртуком и рубахой вздымается часто, и сердце снова — в ладонь. Точно птица в ловушке: «Не уходи от меня, не беги… пропаду».
— Я как увидел вас в парке… Ваня, я чуть не умер. Твоя ей улыбка, ее рука — на твоей.
— Это т в о я невеста, любезный мой друг…
— Пока еще нет.
И это «пока» разбивается меж ними точно огромная глыба из льда, и куски с острыми, как бритва, краями, впиваются в плоть, глубоко рассекая.
«Больно, так больно».
«Мне тоже. Прошу тебя, Ваня…»
— Пожалуйста, Ваня… Жанно, — держит крепко его, не пускает, а тот возится и пыхтит, покраснел ужо от натуги.
— Уйди, я ничего не хочу.
— Не верю тебе. Ты и сам-то В а н я , не веришь, — тихо-тихо, тем самым шепотом, что скребет по загривку, что запускает за шиворот пламя. — Не верю, Пущин, тебе, — целует снизу вверх, извернувшись, точно гимнаст какой в цирке бродячем. Целует, чувствуя, как что-то бежит по лицу. Откуда здесь, когда над ними — крыша конюшни. Откуда здесь дождь, коли зима постучалась уж в двери, вошла в светлу горницу и пожитки свои разложила, дав всем понять, что останется до прихода весны.
И эхом, за шиворот, в самые губы, отвечая так жадно:
— Не верю, ты прав, как всегда, Горчаков. Я не верю. Закрой же свой рот. Саша, молю… Я сам уж не в силах поверить даже себе. Зачем все должно было так перепутаться, Саша? Как нитки в корзине у нянюшки старой, что любит вязать при лучине долгими ночами зимой, когда за окнами стужа и вьюга…
— А сам просил меня помолчать, — выдохом, что разбавлен густым стоном протяжным, ловя кривящиеся обидой, досадой ли губы губами, проталкивая глубже юркий язык, что тотчас скользнет по кромке зубов, и Ваня вздрогнет, языком толкаясь навстречу и руками обхватывая голову дурную, чтобы удобней, чтоб удержать, чтобы ближе. Князь снова вскинется кверху, точно птица в полете, и пальцы запустит в непокорные пряди, а коленями тем временем крепче сжимает, чтобы здесь, чтобы с ним, чтобы совсем никуда… Горячий… такой горячий и твердый, и Ване нестерпимо хочется, чтобы ближе и меньше одежды, Ване хочется потянуться и тронуть, сжать крепко ладонью. Ване хочется слышать, как гордый и такой подчас заносчивый князь стонет и, может быть, даже жалобно просит. Как он пьянеет не от вина, как теряет последние крохи рассудка, как весь растворяется в нем — целиком.
— Ваня… голова идет кругом… хороший… мы придумаем что-то. Я ведь с тобой и больше не надобно мне ни баронесс, ни крестьянок. Я клянусь тебе, Пущин…
— Не смей! Не клянись! Не хочу!
Франт мотнет головой. Какой же упрямый. И снова сладко и жадно целует, уже почти плашмя завалив на себя.
— Клянусь тебе, Жанно…
— Клянешься? Так докажи… — хрипло и низко, в самые губы, от досады кусая себя и его. Саша вздрогнет и дернется даже, но тут же залижет ранку, руками потянется ниже и дернет нетерпеливо уж за пряжку ремня…
Дверь — та, что наружу, оглушающе скрипнет. Что-то грохнет прямо у входа, покатится по утоптанной и засыпанной сеном земле тяжело. И голосок как над ухом испуганно-недоуменный, ужасно тревожный и тонкий. Как сосульки на кровле звенят друг о друга:
— Баре? Баре, вы ль это?… Батюшки, ох… Случилось чего?
Саша зажмурится накрепко-крепко. Кажется, даже до боли. Саша удержит с усильем руками рванувшего было Пущина прочь.
Жеребец в углу в стойле все бьет раздраженно копытом.
Ване кажется, попадает ему сразу в висок.
========== Часть 23. ==========
— Б-баре?.. Как же? Не смел бы, но весь этот грохот, я опрометью сюда, и даже не думал, что драка… — мальчишка заикается и, кажется, трясется от страха, и, наверное, не знает, к кому кинуться лучше.
Князь морщится. Удар на щеке горит, наливаясь, должно быть, сочной, спелою вишней. Князь предчувствует укоризненные взоры отца и тихие причитания матери, ропот. Князь чувствует, как распластавшийся поверху Ваня натянулся стрелой, что точно легла на звенящую тетиву, уже готовясь к полету. Руки лишь разожми — и сорвется. Умчится, как испуганный собаками и охотником заяц, петляя и путая след.
— Никола, это ты? Подойди, — он холоден, тверд, нельзя допустить сейчас слабины и этим так глупо раскрыться. Мальчонка, конечно же, прознай он про них — ни единой душе. Но чем меньше людей посвятить в эту тайну…
— Я драться не умею… не буду… не смею… Светлейший князь, не губите, молю! — брякнется прямо там на колени, заломит руки и взвоет во всю голосину.
Вот же, Господи прости твою душу… Дурной.
— Ты дурак? Или головой где приложиться хорошенько успел? За барином не доглядел почему? Свалился Иван Иваныч любезный… вон лестница, видишь? Кабы я не вошел… собою смягчил удар…
Ваня ерзает на нем, все еще пытается слезть и дать стрекача. Ваня ерзает и делает только хуже. Потому что в паху все до предела твердо, и сукно там уже натянуто плотно, едва не трещит. Если прямо сейчас Пущин слезет, Коля со всей вероятностью узрит и поймет, хоть и мал, но ведь не настолько.
— Лежи спокойно ты, Боже. Никола, помоги Ивану подняться. Видишь, я сам не могу, а надобно б на кого опереться, а не то громыхнется опять. Неверные ноги не держат…
— А у вас на лице?.. — в голос робкой неуверенностью дрожит, и Коля нерешительно ступает вперед. Как будто ногою пробует в пруду студеную воду.
— Кости целы, и то великое счастье, — Коля моргает, силясь понять. Ох, как же выкручиваться, врать неприятно и тошно. — Иван рукой зацепил, когда падал. Когда я пытался поймать.
— Чуть в сторону бы и беда… — ахает новоявленный конюх, дернет кудлатой башкой на ржавые вилы, грабли и прочий хлам, сваленный в углу как попало.
Бочком осторожно к нему, точно все еще опасаясь чего-то. Тянет Пущину руки, предоставляя опору. Александр свои разжимает с неохотой и скрипом, даже снизу толкает чуть-чуть, мол, давай. Не удержавшись, легонько и незаметно щипает за мягкое место, тут же с хохотом уворачивается от летящего прямо в ухо Ванькиного кулака. Тот под подозрительный прищур Николы зыркает исподлобья с угрозой из-под растрепанной челки.
— Помни, князь, ты мне поклялся, — хрипло и вредно бурчит Жанно, отстраняя руки мальчонки, что торопливо стряхивают нацепившийся сор — соломинки на штанах, засохшие листья, какой-то пепел или труха на штанах… — Полно, Коля. Отстань ты уже. И… спасибо…
— Идите, я вас догоню. Тут… у меня еще дело, — молвит Саша туманно, отмахнется от двух подозрительных рожиц, что с одинаковым недоверием, скепсисом даже уставились от дверей. — Приберу все, что мы с Иваном тут своротили. Тебе же Семен всыплет иначе по самое не горюй. Веди давай, барина, к дому, головой отвечаешь, чтобы дошел, не заплутал, не замерз.
Конечно, усадьба, знамо, в дремучей тайге, и меж построек людских свободно ходят медведи и волки вгрызаются в ноги. Придумал же… тьфу… Но Николя суетится послушно и тащит Пущина за собой за рукав, выговаривая что-то ему тихо-тихо. Может, просто убеждая послушать.
Хорошо. Хорошо. Потому что теперь Саша может дышать — пить холодный воздух, что врывается в конюшню через неплотно закрытую дверь и слуховое окно. Пить, глотать и морщиться от царапающих горло льдинок. Ему бы пригоршню снега сейчас со двора, чтобы приложить к горящим щекам и затылку, за пазуху затолкать, остудить. Унять бурлящую юную кровь. И Ванин шепот-намек на прощание: «Помни, князь, ты поклялся…»
Я столько клялся, Ваня, тебе, что буду беречь и любить только издали, не смея приблизиться и коснуться. Я молился Господу и Деве Марии, чтобы увели меня с этой зыбкой тропы, не испытывали, отняли тягу или помогли побороть искушение. Не вышло. Наверное, и не могло. Потому что ты — не искушение и не грех. Ты — это сущность самого мироздания. Ты — основа, на которой держится все. Я мог бы от тебя отказаться, если мир бы исчез, если меня самого бы не стало. Я мог бы?.. Наверное, но даже тогда…