Выбрать главу

— Барин? Что еще приключилось?

Семен воротился, уже нахлебавшись похлебки. Утирает крошки с усов, поправляет криво нахлобученную мохнатую шапку.

— Нет. Да и с чего б? Звездочку вот заходил повидать. Оклемалась уже? Не хромает?

— Если только немного, но пара деньков, и резво побежит по зимней дороге. Чай, скоро вас назад в Лицей повезем.

Да… скоро в Лицей, а здесь, между тем, еще ничего не решилось. Дочь барона, которую в жены пророчат. Князь благословил, ну, а мать… мать ему перечить не смеет. Да и глядит на Анну с немым обожанием. Она их всех, может быть, заворожила? Ведь даже Пущин ревнивец глаз от той не отводит… а она лишь скромно опустит свой взор, взмахнув ресницами длинными и густыми, и краска смущения тронет бледную кожу, как зимним утром небо — рассвет, с точеных скул прольется на шею и спрятанные под плотным кружевом груди… Пущин глядит на нее и от восторга не дышит. Пущин готов оды слагать в ее честь, может быть, даже воздвигнуть на пьедестал и поклоняться ее безупречности, ее чистоте. Вот только жениться на ней совсем другому придется. Вот только у Горчакова — тошнота и липкий ком болотной травы в горле застрял. У князя нехитрый завтрак наружу просится.

Он возвращается в конюшню бегом, опрометью летит, кувырком, падая и сбивая колени, не замечая, не чувствуя боли. Заскакивает верхом на коня. Первого вороного в стойле по левую руку от входа. Жеребец ржет задорно и несется по двору галопом. Где-то там, позади, выкрики челяди, кухонных девок, кажется, что-то причитает Полина, вслед прикладывает крепким словцом оторопевший Семен.

А Александра лишь ветер хлещет в лицо, стегает плетьми, иссекает снежною крошкой. У него слезы нестерпимо брызжут из глаз. Ветер. Это все ветер и холод. На нем остался лишь тонкий сюртук, да шейный платок, что тоньше, прозрачней бумаги, но кровь молода, горяча. Бурлит, что вода над огнем в котелке закипает. Стужа ему сейчас никак не страшна. Ему б, напротив, остыть… поразмыслить.

Князь Александр Горчаков будет долго плутать по дорогам и тропам лесным, то разгоняясь в галоп, то сдерживая жеребца до тихого, степенного шага. Быть может, доберется до главной дороги, а после поворотит обратно. Не обращая внимания на костлявые, как руки старухи, ветки деревьев, что так и тянутся из чащи к нему, хватают за одежду и рвут ее, превращая в лохмотья. И скоро он не князь уже, а босяк, бродяга, что разжился лошадью где-то в придорожном трактире…

Безумная скачка прекращается только в потьмах, и Александр, не спеша, возвращается шагом к порогу отчего дома. Бросает поводья Семену, с укоризной смотрящему из-под насупленных, словно снегом припорошенных косматых бровей.

— Что там матушка, князь? Всполошились…

— Куда уж там, — конюх крутит свой ус, в котором пытается тщетно спрятать усмешку. — Сказал всем, что молодой господин изволил на охоту собраться, взял провожатым мальчишку. Оне почивать уж легли. Только барышня молодая все тревожилась и смотрела на окна, а приятель ваш лицеист… тот больше молчал и мрачен был, точно снежная туча. Марта говорит, не съел ничего, все глаза проглядел. Оне не ведают же, что барин наш — ого-го, и эти леса знает пуще, чем свои же пять пальцев.

Все верно, все так и есть, и матушка, князь о том попросту не могут не помнить. Как и Пущин — никогда не имел шанса узнать, а теперь извел себя точно, изгрыз изнутри и такого надумал. Пущин и Долгорукая Анна…

— Семен… замолчи… Грома почисти хорошо, дай овса…

— Всенепременнейше, сударь… Там Марта вас дожидается с самоваром. Вам отогреться бы в баньке, конечно, но…

— Не надо. Ни бани, ни чаю. Измотала эта скачка меня, буду спать.

Нет, поднимаясь по припорошенным новым снегом ступеням, он вовсе не видит, что в горнице, отведенной Ивану, на окне в лампадке теплится свет. Но ноющие от долгой дороги ноги вдруг ускоряются сами собой. Туда, скорее, к нему, к его Ване.

Третья дверь от ступеней, и ладонь уж на затертой до блеска медной ручке, вот только шорох шагов позади и испуганный выдох, как будто приглушенный ладонью. Дочка барона — Долгорукая Анна простоволосая и босая. Как призрак, что бродит ночью по дому, пугая любого, кто смеет не спать в столь поздний, почти предутренний час.

— Александр Михайлович, — лепечет девица, тупит взор и краснеет, как мак, что расцветает весной на лугу за рекою, — вы воротились. Мы тревожились — что, если приключилось дурное. Разбойники на дороге, дикий зверь или заяц выпрыгнул из кустов и испугал вашу лошадь…

— Сударыня, я не стою ваших тревог, — кивает ей холодно и, чуть отодвинув плечом, проходит в темную глубь коридора.

Его не трогает не белое, точно присыпанное мукою, лицо, ни горький всхлип, что рвет девичью грудь, до неприличия едва прикрытую ночным платьем просторным.

Ему все равно, он не хотел, не давал ей слова, не обещал. Он не стремится видеть ее ни сейчас, никогда. Ему это просто ненужно. Пусть убивается, плачет, пусть хоть в колодец поутру сиганет. Ему-то что с того, он и плакать не станет. Он ее не звал и ни о чем не просил.

Дверь в горницу скрипнет. Темно и так натоплено, душно. Горчаков раскрывает окно и дышит снегом, спешащей зимой. Забыл, что хотел отогреться, ведь на прогулке своей озяб так, что до сих пор покалывает пальцы рук и ног, к которым возвращается чувствительность.

Дом окончательно затихает. Анна, должно быть, скрывается в горнице. Может быть, ее сморил сон, или девица тихо плачет, роняя слезы, как драгоценные камни, в подушку. Уходит в людскую Семен, не гремит посудой Марта на кухне. Так тихо… снаружи снег ровным слоем блестит, укрыв двор и поляну до леса, как белоснежным пуховым покрывалом. Луна, затмившая не меньше полнеба, кривится желтым, призрачным ликом.

А ровно здесь же — вдоль по коридору через две стены на такой же кровати ворочается Жанно. Наверняка тревожится, злится. Нет, так нельзя… и Саша крадется — без свечки, босиком в коридор. Как несколько раньше измаявшаяся от тревоги бедная Анна.

Здесь нету окон, так темно, не видно ни зги. Но он в этих комнатах вырос и каждую с закрытыми глазами найдет. У той, что отведена под опочивальню для Вани, чуть выщерблена ручка и на двери такой завиток — его пальцами нащупать проще простого.

Надавит ладонью на створку, входя. Дверь не скрипит. Хорошо.

— Явился? — злой голос с порога хлестнет, и Саша дрогнет в ответ, как огонек свечи на раскрытом окошке. — Где тебя, сволочь, носило?

— Мне надо было, Ваня, побыть одному. Не злись.

Лицо Пущина в бледно-голубом лунном свете кажется искусной картиной. Губа закушена плотно до боли. Ваня так смотрит. Неподвижно, как за волосы тянет в омут. Как будто топь под ногами, в которую проваливаешься с каждым вздохом все глубже.

Я люблю тебя. Боже. Не видишь? Вот он — я. Я пришел, чтобы остаться с тобой навсегда.

Рубашку через голову — без единого слова. Оторванные пуговицы сыплются на пол. Ваня выдохнет шумно. Ох, не перебудил бы весь дом.

— Нас никто не должен услышать.

— Слишком много болтаешь, светлость. Язык тебе, думаю, дан не только для разговоров одних.

У князя руки так сильно трясутся, когда он берется за пояс штанов. Ваня смотрит на него, не мигая. Глаза — огромные, темные вишни. Бездонное небо — то самое, что сейчас за окном, с россыпью звезд серебристых, и той затягивающей глубиной, что завораживает, тянет, пленяет.

— Я пришел, чтобы остаться с тобой. Ты позволишь?

Ваня только гулко глотает. Саша различает, как капельки пота жемчужинками блестят у Жанно на висках, над губой. Кровать пружинит под их общим весом, когда князь Горчаков опускается пред ним на перину. Тянет руки — ладонь прижимает к щеке.

— Ты пришел доказать?

— Я пришел, потому что люблю тебя, Ваня.