— Так ты понял, почему она всё-таки ушла и опять стало хорошо?
— Потому что я не удержал чужую любовь в своём животе?
— Да потому что не спрятать навсегда краденого человека, дебил. Какой же ты дебил и выдумщик.
— А-а.
Резонно. Живот поурчал, подтверждая, что людей он в себе ещё не прятал и не способен на такое, нет, это к женщинам. Танька зажмурилась, сделала губы куриной гузкой, плакать вздумала, что ли?..
— Знаешь, Фёдор ведь маялся под этим окном.
— Он такой, такой, — быстро закивала она.
Я достал постаревшую бумажку, положил ей на снотворное, лишь бы не ныла.
Там были адрес и телефон Фёдора.
— Если он переехал в другой дом, то в Москве, Танька, ищи его, где такая воронка в небо поднимается. Воронка умных мыслей. А их закручивает желание скорей-скорей жить. В эту воронку засасывает птиц, да так, что они рожают раньше срока. Оно сразу видно — Фёдор идёт. Сведения я украл у ветра, чистая правда, слышишь?..
Я произнёс это, с трудом влезая на подоконник, потому что смерть Таньки весила как брейтовская свинья.
Невообразимая тяжесть в пузе.
Я нелепо перевесился наружу, взмолился о том, чтоб Танька встала, наконец, хоть подтолкнула меня. Но ещё рано, всё-таки рано; к тому же она опять забылась и уснула.
Силы мои иссякли, я просто спрыгнул и разбил пятки вдребезги. Земля явила себя в подлинном, адски твёрдом великолепии. Как теперь ходить по осколкам костей? Я пополз домой почти по-пластунски, с разочарованием узнавая, как же слабы мои руки, собирая бесценным животом пыль, окурки, помёт. На третьем пешеходном переходе тихо шуршащие колёса проверили мою пустоту на прочность. Вот тебе и выводок Сорок Сорок, какая ты птица? — ты теперь змей.
У одного ночного прохожего я вздумал украсть прямохождение, но смог лишь рыгнуть, и отрыжка была пахучая, как гнилое яблоко.
Не мог я красть — нагрузился до упора.
Я оставил дверь квартиры приоткрытой, так было гигиенично. Взвился по гладильной доске, по ручке шкафа, подцепил зубами крюк вешалки и сбросил на пол новый костюм для выпускного, проскользнул в него, а затем лёг смирно. Кажется, впервые в жизни успокоился. Свет ночного фонаря, льющегося в гостиную, перебивала полётом какая-то птица, отчего моё лицо то уходило в тень, то вспыхивало. Прошла пара дней, за которые я ничего не ел, а даже и наоборот — в пятки мои впилась какая-то невидимая тварь и засосала, затем я утратил подвижность и дыхание, далее ввалились нахальные люди, подняли и положили меня на один стол, перенесли на другой, потом на третий, самый холодный, потом я качался-качался, потом со мной прощались, всё это была дикая скука, в голове моей роились запоздалые мысли и абсурдное желание скорей-скорей жить, возможно, даже птицы рожали над моргом, а взбодрился я, только когда голос внутри шепнул.
Голос был сладкий, как та жвачка, но и тяжёлый, как та свинья.
— Теперь укради жизнь вон у того мальчика. Укради — и ты вернёшься, гарантирую. Ты всё можешь, вечный сирота.
— Это не мальчик, — отозвался я, хоть и не видел, кто там наведался на похороны, — это сто пудов Павлуха из приюта, он просто даун, у него щетина не растёт. Зато Павлуха здорово на голове стоит.
Я прям почувствовал, как смерть махнула на меня рукой.
— Ты можешь всё, — повторила смерть, рисуясь и подлизываясь, а впрочем, уже не надеясь, что я станцую твист на крышке гроба.
— Все злодеи, все жуткие убийцы, — подумал я проникновенно и слегка не в такт предыдущей жизни, — выглядят именно злодеями и убийцами, пока не закроют глаза.
— Так-так, ну и?
— Смерть, с закрытыми глазами-то не крадут.
О, это была шпилька.
Крышку опустили, смерть ушла, не попрощавшись, я сам оказался в чужом животе.
Честно говоря, долго-предолго я крутил в уме сладкую фантазию о том, как Танька ворует чужую мою чужую мою чужую жену. Что они там вытворяли, ой-ёй, арфистка и инвалид, руки музыкальные, руки работяжные, вот эти вот прогибы… Темнота наполнилась светлой грустью. Почему я никогда не спал с женщинами по-македонски? Всегда остаётся такая галочка-птичка: не сделал, не успел, не дожал, пустота во мне смеялась, хотя, безусловно, то был признак помешательства…
Я мог существовать так вечно.
Но она пришла.
И зарыдала. Танька была далеко наверху, на свету.
В звуке было что-то необычное: наверно, так рыдает человек, у которого за пару дней в отсохшие ноги с упрямой болью ростка, пробивающего асфальт, вошла жизнь. Одна-одинёшенька ревела на кладбище эта крепкая девица. И я скорбел: не видать мне, какие у неё отрастут ляхи, и зад — он сердечком нальётся? А в профиль зад будет как доска или закруглится гудящим диким ульем?.. Она же годами его отсиживала, а теперь просто обязана как следует размять!.. Нет, такое одиночество невыносимо.