Эти сложные вопросы, которые я поднял здесь, касаются, конечно, только учения Марка Аврелия. Они не умаляют его нравственного величия.
При первом же приближении Марк Аврелий кажется самой необычной фигурой античности. Похоже, он не питает иллюзий ни к чему вокруг. Убийственно, например, следующее размышление (X. 36, 1 ): «Нет такого счастливца, чтобы по смерти его не стояли рядом люди, которым приятна случившаяся беда. Был он положителен, мудр — так разве не найдется кто-нибудь, кто про себя на прощанье скажет: "Наконец отдохну от этого воспитателя. Он, правда, никому не досаждал, но я-то чувствовал, что втайне он нас осуждает". Это о человеке положительном. А в нас сколько всякого, из-за чего многие мечтают распроститься с нами! Ты как будешь умирать, помысли об этом; легче будет уйти, рассуждая так: ухожу из жизни, в которой мои же сотовариши, ради которых я столько боролся, молился, мучился, и те хотят, чтобы я ушел, надеясь, верно, и в этом найти какое-нибудь удобство».
И тем не менее девизом Марка всю жизнь было «чтить и славить богов, а людям делать добро» (V. 33, 6).[255] Где находил он силу ежедневно исполнять это правило? И лишать себя, ради этой цели, всего, что больше всего любил — поэзии и риторики (I. 17, 8), философских размышлений (I. 17, 4), долгих часов за чтением (III. 14), уединения в каком-нибудь сельском уголке (IV. 3, 1), вместо которого столь часто была необходимость проводить время в ненавистном лагере?
Нам следует прежде всего принять во внимание силу римской традиции, чувство долга, которое столь глубоко укоренилось в сознании правящей римской элиты. «Будь римлянином и человеком, будь настоящим человеком, государственным мужем, римлянином, вождем», вновь и вновь повторяет император самому себе (II. 5, 1; III. 5, 2). «Помышляй всякий раз, чтобы делать то, что в руках у тебя, с надежной и ненарочитой значительностью» (II. 5, 1 : μετά της ακριβούς και άπλάστου σεμνότητος). Таков урок, который он усвоил у своего приемного отца, Антонина Труженика (VI. 30, 10), и этот урок стал для него правилом, которому он следовал всю жизнь. Долг превыше всего. Император имеет возможность завершать «то, что в руках» у него.
Но мы должны также понять, что Марка Аврелия поддерживало и живое благочестие, смягчавшее суровость его доктрины. Перечисляя то, что ему было даровано богами (I. 1 ), он говорит о божественной помощи: «поскольку это от богов зависит и даяний оттуда, от их поддержки или подсказки...» (I. 17, 12). Он упрекает себя за то, что не всегда «...берег божественные знаменья и... наставления» (ibid.). Он благодарит богов за то, что «в сновидениях дарована была мне помощь, не в последнюю очередь против кровохарканья и головокружений» (I. 17, 20; ср. IX. 27, 3). В чем-то Марк Аврелий похож на своего современника Аристида. Он тоже верит в личных богов, хранивших его и утешавших его в скорбях. Наконец, в одном месте он высказывает надежду, что присоединится к богам после смерти: «Как ты помышляешь жить, уйдя отсюда...» (V. 29, 1).
Эти особенности религиозного настроения Марка Аврелия делают его в чем-то близким нам. Это больше не абсолютно отрешившийся от человеческого мира мудрец, каким должен в идеале быть стоик. В принципе, это человек, подобный нам, нуждающийся в утешении, нуждающийся в том, чтобы рядом с ним находились, общались с ним боги, человек, который не может полностью обойтись без упования на загробное счастье.
Есть иной, менее аскетический аспект «религии космоса», к которому мне хотелось бы обратиться в конце данной главы. Это аспект более эстетический и менее абстрактный. Для стоика, как и для позднего Платона не только Мировая душа является божеством — она называется Зевсом или причиной Зевса,[256] — но и сам видимый мир тоже считается божеством; и физические небесные тела — тоже боги. Древние никогда не обижались за то, что их упрекали в многобожии; и те из них, которые занимались теологическими проблемами, никогда не полагали, что многочисленность божественных существ как-то умаляет величие Божественного. Напротив, на возражения строгих монотеистов, иудеев, язычники отвечали, что Бог не возвышается лишь от того факта, что он уникален; величие Бога делается скорее более сильным, когда он правит богами низшего уровня, чем когда он является единственным богом во вселенной.[257] Потому у Бога имеется собственный двор; а небесные тела-боги — словно сатрапы или стражи Бога, Великого Царя, согласно сравнению у Филона в de Mundo.[258]
Небесные тела — боги. Мы можем отчетливо видеть их несравненное великолепие. В ясную ночь на Ближнем Востоке, или даже в Италии, мы восхищаемся их блеском, видим, как они образуют над поселениями людей чертоги божественных существ, воплощенных в телах — телах, свечение которых в небесах видно нашему глазу, — но обладающих также душами и разумностью. Между этими обителями людей и божеств существуют особые узы. Вселенная, согласно стоикам, это город, заселенный как людьми, так и богами.[259] Таким образом, и люди, и боги полностью пребывают в Логосе; и те, и другие наделены разумом и, следовательно, способны понимать, восхищаться и прославлять Бога. Но в то время как людей раздирают бесконечные раздоры и бесчисленные неудачи, боги-звезды всегда умиротворены, образуя своим движением симфонию, в которой не может прозвучать ни одна фальшивая нота. Поэтому, чтобы избавиться от всех наших страданий, мы должны стремиться к созерцанию астральных божеств. Так мы возвращаемся к старой идее φυγή όμοίωσις θεώ, «спастись — это стать подобным Богу». В своей последней форме эта идея приближается к своеобразному «астральному мистицизму», если воспользоваться термином Франца Кюмона.[260]
257
Ср. Ε. Peterson, Der Monotheismus als politisches Problem [Leipzig, 1935] 50 ff., особенно 52 (В 51, последняя строка, и 52, 1. 5, правильно «Филострат» вместо «Аполлоний Тианский» и на 52, 1. 23 добавить αξίωμα к τό γαρ μέγιστος). Уже Ксенофан говорит, fr. 23 D.: «Есть один только бог, меж богов и людей величайший...» Это, понятное дело, не «ein radikaler Monotheismus» [«радикальный монотеизм»], как считали Виламовиц и другие ученые.
260
F. Cumont, «Le Mysticisme astral dans l'antiquité», Bull. Acad. Roy. de Belgique (Classe de Lettres) 5 [1919] 256 ff.