И потому за утешением он обращается к звездам:
Наконец, что может быть более трагичным, чем превосходный первый пролог Ифигении в Авлиде Еврипида? Я допустил бы, что этот первый пролог в анапесте ( 1 -48) не гармоничен второму прологу (49-109), написанному ямбом,[267] но тем не менее вполне готов сказать вместе с профессором Э. Френкелем,[268] что именно пролог в анапесте, а не скучный триметр второго является подлинной работой Еврипида. В любом случае, эти строки — труд настоящего драматурга и настоящего поэта. Агамемнона мучает скорбь. Должен он послать свою дочь Ифигению из Аргоса на заклание? Или ему отменить свой приказ? В этой нерешительности он выходит из своей палатки на берег Авлия и внезапно чувствует себя наполненным огромным миром ночи:
Таким образом, во всех трех этих текстах просматривается одинаковое чувство. Чем больше человека пронизывает печаль, тем живее он ощущает контраст между собственным отчаянием и неуязвимой безмятежностью ночного неба. Но ничто не зовет его обратиться к небу за помощью; он и не думает о том, чтобы каким-то образом стать единым со звездами; идея поиска спасения в звездах совершенно чужда ему.
Насколько отличаются от него настроения Птолемея и Юлиана, да и настроение, выраженное Гёте в знаменитой Ночной песни:
Здесь человек тоже сознает свое жалкое положение. Θνατός και έφάμερος, говорит Птолемей, смертное и эфемерное, и этими двумя словами он выражает все: человек смертен, и следовательно, он обречен на все беды смертного удела; человек движется по бренной земле подобно бабочке, чья жизнь длится лишь один день. Но этот человек, живущий лишь день, чувствует свое родство с божественными звездами, чувствует, что связан узами дружбы с Самим Богом, что способен, когда бы ни пожелал, вновь войти мысленно в божественные чертоги. «Тогда он возносится с земли». Есть в нем искра того огня, который является субстанцией самих звезд. Мы знакомы с этими представлениями в том виде, как они изложены в платоновском Тимее. Можно сказать, что они вызвали революцию в религиозном чувстве Запада.[271]
И напротив, Птолемей говорит: «...возношусь с земли, с Создателем единый, / / И дух мой жаждущий напиток пьет бессмертья». Все же нельзя на этом основании утверждать, что Птолемей — не-грек и что эта новая позиция может быть заимствована с Востока; ибо Птолемей в своих астрономических и даже астрологических сочинениях показывает, что он исповедует именно греческий способ мышления. Эти большие изменения развились внутри самой греческой мысли, и в целом мы можем рассматривать Платона как основную причину этих изменений.
VIII. Умозрительное благочестие
Созерцание Бога
В предыдущей главе мы привели отрывок из сочинений императора Юлиана, в котором, обращаясь к воспоминаниям о своем детстве, он говорит, как с самых ранних пор стал ощущать красоту ночного неба. Теперь позвольте привести слова другого подростка, очень бедного славянского крестьянина, родившегося в Сибири в 1875 г. и позже ставшего монахом, священником, миссионером в Сибири,[272] слова о том же самом. Переживания этого русского ребенка чрезвычайно похожи на переживания юного Юлиана.
«Очень рано почувствовал я в себе склонность к уединенному созерцанию Бога и природы... Мне едва ли было пять лет от роду, когда я начал сторониться своих сверстников и приятелей по игре и уходил в лес, или бродил по округе, или вставал на колени в поле, проводя долгие часы в созерцании... Никогда не забуду чувство радости и воодушевления, с каким я смотрел на солнце или на Млечный путь... Бывали ночи, когда все вокруг меня глубоко замирало, и я один смотрел, пока не выступали слезы, на красоту и гармонию небесных сфер. Но больше всего удивляло меня то, что с раннего детства я всегда ощущал в себе сильную склонность к молитве. Тщетно природа старалась очаровать меня своей красотой, тщетно она наполняла мое сердце и ум желанием поклоняться ей — я всегда ощущал, что этого было недостаточно, что в моей душе находилось место, которое только молитва могла наполнить... не церковная молитва, не формулы, выученные наизусть, но одинокая, детская молитва, та, что связывает верующего с Богом».
268
Ср. издание Френкелем Агамемнона (Oxford, 1950)11. 187, 1. Согласно Френкелю, Андромеда Еврипида тоже начиналась с пролога, написанного анапестом.
270
В: Ausgabe von 1789. Написано «am Hang des Ettersberg, den 12. Februar 76».
271
Это изменение религиозного чувства у Птолемея по сравнению с архаической греческой поэзией очень интересно и с другой точки зрения. Ведь греки издревле твердо считали, что человек не должен пытаться становиться богом. Так, уже у Алкмана, Parthen. 16 [f.: «не должен человек ни к небесам стремиться, //ни Афродиту замуж зазывать». Пиндар постоянно использует этот совет, адресуясь молодым победителям греческих Игр, напр., Isthm. VII. 43 if.: «Смерть всем одна,// Но судьба над нею — неравная.// Где дальний взгляд — там недальний путь,/ / Там не вспрянуть к медному полю, где троны богов,// Там крылатый Пегас// Сбросил всадника, рвавшегося к урочищам небес,// В Зевсов сход — // Беллерофонта», и Isthm. V. 14 ff.: «не рвись быть Зевсом: у тебя есть все. Смертному — смертное!» Наконец, уместно также вспомнить изначальный смысл истории с Диагором Родосским, о которой Цицерон повествует согласно рационалистической моде своего времени в Тускуланских беседах (I. 46, 110 ff.): [«Он (т. е. мудрый муж) даже предпочтет умереть, пока все дела его идут на лад, ибо не так отрадно накопление благ, как горько их лишение». — Пер. М. Л. Гаспарова]. (Изначальный смысл дал Пиндар в своей оде самому Диагору, Olymp. VII. 90: «Ибо прям его путь, и спесь ему враг», или в Pyth. X. 27, где после восхваления человека, который, получив за победу венец, видит, что его сын тоже получил венец, он пишет: «Медное небо/ / Не откроется перед ним»).
272
Ср. Archimandrite Spiridon, Mes Missions en Sibérie: Souvenirs d'un moine orthodoxe russe, trans. Pierre Pascal [Paris, 1950], pp. 13 ff.