Иногда он провожал ее через клоаки на другую сторону. Они шли подземными ходами, где по полу текли испражнения. Иногда им приходилось карабкаться на четвереньках, как зверям. Им то и дело встречались контрабандисты, проносившие в гетто еду или оружие — к этому времени начало зреть движение сопротивления. Тени бесшумно двигались в зловонной тьме — это был мир призраков.
Каждый раз в тайнике под мостом на другой стороне они находили мешочек с картошкой или фасолью. Он не знал, с кем у нее заключен такой договор, кто этот неведомый благодетель, кто поддерживал в ней жизнь. Он понимал, что и ей это неведомо, так же как и ему. Она действовала по неосознанному приказу утраченной памяти, памяти ее прошлой жизни.
В середине лета из гетто начали вывозить людей. В северной оконечности устроили временную железнодорожную станцию, людей грузили в поезда и увозили неизвестно куда. Снова пошли слухи, настолько жуткие, что люди не хотели верить. Опустевали квартал за кварталом, полиция и солдаты гнали людей прикладами к грузовым вагонам. Все время разыгрывались душераздирающие сцены, плачущих детей вырывали из материнских рук, стариков и немощных убивали на месте. Над гетто летали похожие на снежинки белые хлопья, но это был не снег. Это были перья из одеял, подушек и перин, вспоротых солдатами в поисках прячущихся узников. Каждый день вывозили тысячи человек. После отхода поезда воцарялась жуткая тишина.
Как-то он оставил немую девушку в подвале. Когда он вернулся, ее не было. Ее забрали.
Он пошел на станцию. Увиденное переполнило его сердце ужасом. Плетьми загоняли людей в товарные вагоны, захлебывающиеся яростным лаем собаки рвались с поводков. Людей не считали за людей — для солдат это была скотина. В стадах по тысяче и более голов их гнали к станции, ударами и пинками заполняли до предела вонючие вагоны, а когда уже не было мест, совали детей поверх голов. Потом вагон запирали и двери завязывали колючей проволокой. Умершим некуда было упасть — трупы стояли среди живых. Люди задыхались в немыслимой жаре, они умоляли о глотке воды, глотке воздуха. Испражнения, моча и кровь текли на шпалы сквозь щели в полу вагонов.
Самых слабых убивали на месте. Матери отчаянно звали своих детей. Пожилого мужчину забили прикладами на глазах у семьи. Многие теряли рассудок.
В этом аду он пытался найти девушку, он шел между рыдающими, умирающими, минуя охранников, давно потерявших представление о грани дозволенного, — они убивали так же машинально, как, скажем, люди потягиваются спросонья. Его увлекали потоки людей, многие плакали, другие хранили молчание, на них спускали собак, их подгоняли кнутами, дальше, дальше, к поезду, к вагонам… На какую-то секунду он потерял сознание от горя, а когда вновь очнулся, обнаружил себя уже в вагоне, где люди тряслись в смертном ознобе, молили о пощаде, выкликали имена родных или в тишине несвязно бормотали — возможно, читали последнюю молитву.
Это конец, подумал он. Это конец человечества. Оно никогда не опомнится после таких преступлений, ниже пасть невозможно; это конец, последний круг ада.
Но он ошибался. Это был еще не конец. Потому что то, что он увидел там, куда их привезли, превосходило все его представления о Зле. Зло было такого рода, что никакой Данте не мог бы его представить, никакой дьявол не мог бы такое изобрести. Слов, чтобы описать это, не было и нет. Это было дело рук человеческих — Ад на земле.
III
Блуждания
Вновь мы встречаем Николая Рубашова в 1946 году на Нюрнбергском процессе. На серии фотографий, сделанных для архива трибунала, он сидит в ложе прессы, среди журналистов. На нем наушники, на полу перед ним — настоящий водоворот кабелей для синхронного перевода. Он внимательно вслушивается в допрос, мы понимаем, что его что-то беспокоит.
На другой фотографии он беседует с тюремным врачом Гилбертом. Снимок сделан перед Дворцом юстиции. На нем почему-то форма маркитанта, рядом — тележка с судками. На третьем документе из личного дела — и это тоже фотография — мы видим его перед тюремной ротондой. Он пожимает руку начальника тюрьмы Андрусса. Оба излучают взаимную симпатию, нетрудно понять, что это рукопожатие — прощальное.
Мы точно не знаем, что он делал в Нюрнберге во время процесса, какую роль играл и на какие вопросы хотел получить ответ. Но, приглядевшись внимательнее, мы замечаем, что Николай Дмитриевич изменился. Он постарел. Мы видим перед собой пожилого человека. Седые волосы, морщинистые щеки, и взгляд… что сказать про этот взгляд? Взгляд человека, навсегда отмеченного печатью террора. Легко догадаться, что пережитые им ужасы по масштабу своему сравнимы с вселенскими.
Может быть, пытаемся мы понять, жизнь его и вовсе не имеет смысла, если не имеет смысла и значения все им пережитое?
Может быть, именно поэтому должен он продолжать свои поиски?
В датской утренней газете «Берлингске Тиденде» от 18 сентября 1948 года, в разделе, посвященном Копенгагену, мы читаем некролог Фольке Бернадотту, шведскому дипломату, застреленному экстремистом из «Звезды»,[36] когда он пытался способствовать примирению арабов и евреев-иммигрантов на Ближнем Востоке. Колонка рядом — аналитическая статья о двойной игре англичан в период мандата. Тот, кто дочитал статью до конца, наверняка обнаружил фотографию, совершенно очевидно помещенную не на то место. Снимок относится к статье на следующей странице об осеннем празднике на острове Амагер[37] — восторженный репортаж о беспроигрышной лотерее и о бесплатных леденцах, о послевоенной эйфории и трофейном парижском колесе — с высшей точки его можно было видеть отделенные проливом Эстерсунд шведские города. И наконец — люди-снаряды, Джинг и Джанг, по их утверждению, самые старые в мире.
Их-то мы и видим на снимке, по ошибке напечатанном на предыдущей странице. Не узнать их невозможно. В полосатых, напоминающих шкуру зебры трико, в шлемах, почерневшие от пороха, смотрят они в объектив. Слева — человек лет восьмидесяти, седой, морщинистый, он нервно улыбается, похоже, принимает всеобщее внимание за некое неизбежное зло. А справа… слабоумная улыбка, огромный горб, свисающая изо рта зубочистка, крошечный старичок; он опирается на ствол пушки, из которой их выстреливают четыре раза в день, словно полосатые метеоры — непревзойденный аэробаллистический тандем, побивший все рекорды от Нарвика до Наварры… ну конечно же, это они — господа Рубашов и Теофраст Бомбаст.
Мы снова встречаем их во время январского кризиса в Чехословакии в том же году. На фотографии, сделанной в Доме ремесленников, Готвальд и Масарик с отвращением обмениваются рукопожатием, а среди публики, чуть позади, словно в рамке из статных фигур полицейских… конечно же, это они… Рубашов напряженно вглядывается в публику, словно уверен: вот сейчас, в одну из этих судьбоносных минут он увидит знакомое лицо. Его спутник с пустыми глазами, согнутый, словно высохший карликовый дуб, съежившийся от дождей и соленых ветров, с лицом, как кора, со странным ржавым мечом в руке… да, это он — Парацельсиус.
Потом Масарика на фотографиях заретушировали… что же, не в первый раз люди пытаются вывернуть из механизма истории важнейшую гайку и заменить ее куском жвачки — и вместе с Масариком со снимка исчезли и наши герои. Но меч на фотографии остался: видимо, ретушер не заметил его либо посчитал, что и так хорошо, но этот древний меч замазать забыли, и он словно щекочет Готвальда под мышкой, отчего напряженная улыбка вождя чешского народа и его вытянутая рука выглядят, как упражнение в самообладании.
Ну что же, располагая этими данными, мы можем с полным правом сделать два вывода:
1) Йозеф-Николай Рубашов еще не сдался в своих поисках. Впрочем, почему должен он сдаться? Годы и десятилетия лежат перед ним, как сухая и пыльная тропа в пустыне, где один горизонт сменяет другой — и так без конца.
37