Николай Дмитриевич снова приложился к бутылке. Какое ему-то дело до времени? Пусть оно ведет себя, как угодно — ползет, карабкается, пятится, извивается, словно уж, или прыгает через скакалку… или спит, нахлобучив шляпу, в итальянской траттории… Какое ему дело, где оно, это время — вверху, внизу, справа, слева, какая у него длина и ширина, присутствует оно везде или разлито по бутылкам… Ему все равно, он хотел только одного — тонуть все глубже в убаюкивающем озере алкоголя, забыть все… О, Мария Медея, блеф, иллюзия, последняя любовь. Как можно забыть ее? Кипящая плазма чувств, субботний хлеб его сердца… Как жена была она ему, как сестра и мать, как друг и исповедник в тяжелые минуты. Ее вырвало у него из рук время, вырвало с корнями и бросило на свалку истории, но вина в этом не только времени, самое страшное, что виновато не только время, виновны… мы…
Он остановился у тяжелой дубовой двери с ржавыми петлями.
— И даже в том, что касается истории, часы тоже нас обманывают, — грустно сказал мастер. — Если им верить, история остается позади нас. Событие произошло, и время вышвыривает его на берег, а мы плывем по реке дальше… вот что часы стараются нам внушить. Но так ли это? Как вы думаете, Рубашов? Оглянитесь-ка на собственную историю и скажите честно — разве она не изменяется постоянно? Разве вы не оцениваете ее каждый раз по-новому, не переистолковываете? Ни у кого, кажется, нет сомнений, что сегодняшние события влияют на будущее, но они влияют и на прошлое! Они бросают на него совершенно иной свет… и не успеешь оглянуться, как история вступает в совершенно новые отношения с вашим «сейчас»… Прошедшее так же живо и так же подвижно, как и настоящее. Оно тоже плывет по той же реке времени, может быть, по другому рукаву, но река-то та же самая… А вещи? Разве вещи не плывут во времени рядом с нами? Гляньте-ка, Рубашов, вот эта дверь сделана в четырнадцатом веке… шестьсот лет назад…
Он любовно погладил бронзовую ручку.
— И последнее, что сможет как-то ответить на ваш вопрос. Время лучше всего отображено в книгах. Посмотрите, как писатели и поэты играют с ним, словно с цветным кристаллом в лучах солнца! Что такое, по-вашему, роман, как не попытка понять суть времени? Где, как не в романе, смешивается воедино «сейчас», «вчера» и «завтра»? Вы читаете начало и при этом знаете, что конец уже написан, что он уже есть, одновременно и параллельно с началом, через пару сотен страниц. Время выступает во всем своем многообразии. Ясно, что требуется какое-то количество минут или часов, чтобы прочитать от А до Я, но за это время у вас возникают ассоциации, направленные как назад, так и вперед. В одной строчке может пролететь десять лет, а потом на целой странице описывается одна-единственная секунда. Поэт останавливает время, замедляет и торопит. Он скачет в хронологии, как кузнечик. Так что только в романах время выступает во всем своем величии…
Часовщик помолчал, полез в карман и достал большой ключ.
— Чего же мы ждем? — сказал он. — Собрание началось. Конгресс Времени. И вы, Рубашов, — почетный гость.
Он сунул ключ в скважину и повернул. Замок щелкнул, послышалось шипение, кряхтение… и мастерская наполнилась многоголосым звоном и кукованьем бесчисленных часов.
— И, знаете, довольно думать о любви, — громко сказал часовщик, стараясь перекричать шум, — возьмите себя в руки! У вас еще много дел. И входите же, входите… Конгресс никакого отношения ко мне не имеет. Я хозяин помещения… я всего лишь сдаю вам свою мастерскую… считайте, что у меня постоялый двор Времени…
И что же это за конгресс? Что за люди сидят за круглым столом в мастерской у старого часового мастера? Это очень старые люди; они скорее мертвые, чем живые, поднялись из зловещего омута истории, на лицах их — налет вековой плесени, смертные грехи оставили на них неизгладимые следы.
Кое-кого он узнал. Вон тот, например, Иоганн Фауст, ученый калека, с горбом на спине, как и у Бомбаста. А этот похож на оккультиста Сен-Жермена, а это, скорее всего, Жиль де Ре.[49] А вон там, на табуретке, сидит сапожник, босой и бородатый, на нем кожаный фартук, из карманов торчат древние инструменты — сапожный нож, моток дратвы, щипцы. Кто это — Агасфер?..
Еще один, с маятником в руке, а тот, худой и черный, несмотря на возраст, сидит и гладит свою скрипку… Третий считает золотые монеты в кошельке, четвертый молится. Склонившись над блюдом с виноградом, стоит некто в тоге, с таким невероятно благостным лицом, что сразу зарождается подозрение… а почему бы и нет? Апостол Иоанн? Известный алхимик о чем-то беседует с высохшей, как пергамент, дамой, а рядом с мечом в руке — Парацельсиус. Звон бокалов, тихие тосты… Вдруг он почувствовал руку на плече — перед ним стоял дворецкий; дворецкий Филиппа Боулера, он встречался с ним на вилле в Берлине.
— Вы только поглядите, — шепнул он, — кто к нам пришел! Чувствуйте себя как дома, Коля. Мы вас ждали!
Он взял его под руку и повел с собой.
Довольно большой зал был битком набит книгами и почерневшей дубовой мебелью, стоявшей на полу, покрытом, как ковром, дециметровым слоем пыли. Повсюду в высоких бронзовых канделябрах горели свечи.
— Вы задержались, — по-прежнему шепотом сказал дворецкий, — мы думали, что вы придете раньше, но, должно быть, вас задержали дела… Ваши поиски ослепляют вас, радости жизни проходят мимо…
— Что это за паноптикум? — спросил Николай Дмитриевич. — И кто, собственно говоря, вы?
— Я? Кто я? А вы разве не видите, Коля, кто я? По-вашему, я Жиль де Ре? Я дворецкий, Коля. Дворецкий! Мы же уже встречались с вами.
Они обошли огромный стол.
— Мы понимаем, что вас мучает любовь… изменчивая и непостоянная любовь… Оглядитесь — человек в космосе, холодная война на земле… жизнь, безусловно, интересна, не стоит хоронить себя заживо в мелочах любви… Для нас любовь ничего не значит, неужели вы до сих пор не усвоили это простое правило?
Он показал со значением на человека с маятником.
— Это Калиостро. Самый мудрый из магов, к сожалению, очень ослабел от бесконечных размышлений. Пусть он послужит вам примером. Размышления стали его цепями. За последние сто лет он не произнес ни слова.
Дворецкий, миновав Калиостро, задержался около глубокого старика в средневековом платье, пересчитывающего золотые монеты.
— Раймонд Луллус, золотых дел мастер. Истинный ветеран. Он, кстати, изобрел эликсир жизни.
Старик оторвался от монет и повернулся к Рубашову.
— Вы неважно выглядите, — сказал он. — Послушайте совета старика, поставьте бутылку в шкаф. И не такие, как вы, ломались.
Луллус дружелюбно улыбнулся. В глазах его стоял ил столетий; тысячи и тысячи разочарований, бесконечные странствия…
— Возьмите, — сказал он. — Подарок на память.
Он опустил в карман плаща Николая Дмитриевича сверкающий раймондин, отчеканенный в Лондоне в четырнадцатом веке.
Дворецкий увлек его дальше. Они шли вдоль длинного ряда человеческих развалин, у некоторых текли слюни изо рта, как у слабоумных, другие неразборчиво бормотали, непонятно было, как еще держится их иссохшая плоть.
— Что это за паноптикум? — снова спросил Рубашов.
— О, мы встречаемся регулярно, всегда в одно и то же время, всегда в одном и том же месте, вы скоро поймете. Но как вы выглядите, Рубашов! Платье изодрано… когда вы в последний раз мылись?
— Вас это не касается.
— Я ничего плохого не имел в виду. С Парацельсиусом, этим лгунишкой, вы знакомы уже давно. А это Агасфер, сапожник, наш нестор, самый старый из нас… но он сейчас в депрессии. От его старого «я» почти ничего не осталось.
Сапожник был почти прозрачен; руки его, сцепленные в беспрерывной молитве о прощении и помиловании, напоминали скорее причудливые скопления пыли.
— О, Господи, — бормотал он, — сжалься, я не знал, Господи…
— Вы как будто удивлены, Рубашов. Это довольно странно, если вспомнить, что вам довелось пережить. Век был довольно содержательный, не так ли?.. Позвольте представить Жиля де Ре, детоубийцу, и графиню Элизабет Батори-Надашди, нашу жемчужину… несравненная красавица! Пожмите ей руку, Коля, графиня это заслужила… шестьсот юных женщин расстались с жизнью — она сцедила из них кровь, чтобы сохранить вечную молодость.
49