Да, математика всегда нас привлекала; такие личности, как Пифагор, Ньютон и Рамануян… далеко за полночь вели мы с ними ученые и вдохновенные беседы — разумеется, переодевшись. Даже тогда, в Барселоне… конечно, более всего хотелось устроить скандал, что иной раз веселит несказанно… но кое в чем мы были совершенно серьезны.
Мы любим математику, мы любим скандалы, но главное наше дело — люди. Может быть, они и правы, когда принимают нас за Дьявола. Может быть, мы, вопреки вышеприведенным рассуждениям, и в самом деле то, что они утверждают. Но это все было и остается словами и догадками, а вот главное наше задание вечно и неизменно.
Папки с документами, касающимися Рубашова, за сто лет покрылись слоем пыли, фотографии пожелтели, бумага потемнела от влаги. Время неумолимо по части разрушения материи… Мы могли бы выбрать личное дело кого-нибудь познаменитей для нашего повествования, но выбор наш часто импульсивен, его диктует скорее мгновенное вдохновение, чем логика и продуманные решения. И когда выбор сделан, об остальных возможностях речь уже не идет.
Разумеется, мы не можем представить все документы, мы делаем продуманный отбор. В части событий мы сами замешаны непосредственно, мы являлись их авторами и инициаторами, в других случаях нам пришлось перерыть немало источников.
Сюда, на тридцать четвертый этаж, мы, например, захватили его портрет из нашего архивного сейфа, сильно пострадавший от времени. На снимке — Николай Руба-шов на прогулке. Это берег Крестовского острова в Петербурге, 1911 год, когда он был на вершине своего счастья и даже предполагать не мог последующего падения. Мы сами сделали этот снимок, и уже тогда… да, это заметно по отбрасываемой им печальной тени, по непреднамеренно выбранному нами в качестве фона мертвенно-холодному небу… да, разумеется, уже тогда мы знали, что жизнь его обретет форму трагедии.
Вообще говоря, потери — это единственная и неизменная постоянная в жизни, а бренность — крестная мать человека… и все это Рубашову довелось испытать, сполна. Ему выпало бродить по веку, по форме, может быть, и отличному от предыдущих, но по содержанию — лишь повторяющему их, поскольку правила игры установлены, еще когда сама история была в колыбели. Как и любой из людей — он жертва людей.
Йозеф-Николай Рубашов символизирует всех вдов и вдовцов Европы, сирот, брошенных, обманутых, скорбящих, парализованных ужасом, замученных, униженных, изгнанных, порабощенных, — написали мы в приложении; но не только это… мы написали еще и о том, что придает ему уникальность благодаря его двойной роли, — но он символизирует и всех выживших, тех, чья судьба многажды хуже судьбы тех, кого они пережили, он — учебный пример механизмов самоубийства, он символизирует несчастнейших из несчастных: тех, кто хочет умереть, но кому это не дано.
Это, конечно, напоминает сухой бюрократический изыск, но фактически это гимн тем, кто вынужден помнить или, еще лучше — тем, кому не позволено забывать. Страшная, непереносимая судьба, но в то же время и важнейшее их призвание, к таким, как он, мы относим и себя тоже.
Скоро шкаф будет полон. Материал обширный, тысячи документов. Мы пролистываем их — жизнь поисков, жизнь, полная борьбы за свое право умереть. Он трогает нас. Мы признаемся в этом. Он глубоко трогает наше сердце, потому что, несмотря ни на что, сохранил сострадание.
Наши размышления прерывает секретарша — «директор готов вас принять». У нас никогда ранее не было дел на тридцать четвертом этаже, во всяком случае в Петербурге, но каждая возможность разнообразить жизнь радует нас безмерно.
Отсюда открывается потрясающий вид на этот измученный город. И где-то там, внизу, в толпе людей, злодеев и ангелов, хороших и плохих… где-то там, в канун нового тысячелетия, находится и Николай Рубашов.
Прощание с привидениями
На четвертом этаже старинного дома на Садовой, в аристократической квартире с высокими, увенчанными затейливой лепниной стенами, где времена и годы перетекают друг в друга по непостижимым покуда человеческому уму капиллярам, начали оживать привидения. Что пробудило их — надтреснутый гонг истории или разгоряченное тиканье взбесившейся хронологии, или доносившийся с улиц гомон толпы, с замиранием сердца ожидавшей наступления новой эпохи — неизвестно. Редчайшая значительность мгновения, военные перестроения календаря, готового к смене не только столетия, но и — подумать страшно — тысячелетия… короче говоря, в этой внезапно возникшей историко-математической симметрии просто невозможно было удержаться в состоянии вечного анабиоза… и среди тех, кто вдруг пришел в себя в этой большой, многое повидавшей квартире, был и коллежский регистратор польского происхождения по имени Вайда, чья жизнь закончилась зимой 1908 года кратким полетом из окна до мостовой во дворе, но сердце его разбилось еще до этого.
Призрак Вайды, выругавшись, открыл глаза в той самой комнате, где жизнь некогда покинула его, и с удивлением обнаружил рядом со знакомым ему портретом майорши Орловой в рамке цветной плакат с изображением теннисной звезды, которая через девяносто лет после его смерти стала кумиром петербургских девочек-подростков. Он сонно поглядел на свои прозрачные ноги и обнаружил, что парит в пяти сантиметрах от пола, на котором все еще лежал полученный вдовой Орловой в приданое дорогой, но совершенно уже затертый бухарский ковер. Я умер, подумал он, и все же я жив, как странно!
Его удивило множество предметов, о назначении которых он даже не догадывался. Экран компьютера он принял за заросший аквариум, а наушники представились ему идеальным изобретением для защиты от зимней стужи. У него возникло искушение поглядеть в окно на вид, которым он любовался тридцать четыре года, и тут же обнаружил, что уже сидит на подоконнике… он понял, что ему не надо напрягаться, чтобы переместить себя в пространстве; движение и мысль были теперь неразлучны.
Перед ним расстилался ярко освещенный город; странно подмигивали вывески всех цветов радуги, сияли уличные фонари; по небосклону с ревом ползли две красных звезды, и он без объяснений понял, что это летательные аппараты, усовершенствованные человечеством после его смерти. По улице сновали тысячи обтекаемых автомобилей; лошади, подумал он, наверное, уже вымерли.
Надо бы осмотреться, мелькнула мысль, и, не успев это подумать, он уже просочился сквозь стену и оказался в комнате соседа. Помощник адвоката Цвайг, похожий на облачко тумана, лежал на полу и шарил под кроватью в поисках ночного горшка, без большого успеха. «Сперли горшок, — услышал Вайда бурчание, — какая жестокость… Именно в тот момент, когда я проснулся и должен справить нужду». Голос его в комнате был не слышен, он звучал лишь в призрачном сознании Вайды, словно в телеграфном приемнике со встроенным словарем или, может быть, некоей установкой для синхронного перевода, поскольку Цвайг ругался по поводу утраченного горшка, употребляя идиомы никому не понятного диалекта поволжских немцев, но Вайда прекрасно его понимал.
Его немало удивило, каким образом помощник адвоката нашел дорогу в квартиру Орловой, поскольку немец умер за два года до него, в городе Выборг, куда поехал с дядей и там поздней ночью, будучи до невменяемости пьян, уснул в сугробе в пяти метрах от двери кабака, чтобы никогда не проснуться. Ты, Цвайг, как и я, подумал Вайда, ты был несчастлив в жизни… Никогда нам не доставались женщины, которых мы желали, никогда не было лишней копейки, хватало только еле-еле, чтобы держаться на поверхности. Жизнь несправедлива. Она награждает богатством только жуликов. А что получают в награду обычные люди, как мы с тобой, пытающиеся честно и достойно прожить жизнь? А вот что: мы умираем в нищете, как и жили, всеми забытые и никому не нужные…
Коллежский регистратор преобразовал свою мысль в электрический импульс, текущий по электропроводам в стене, обежал со скоростью света квартиру, пока у него не закружилась голова. Тогда он вылез из лампы на потолке и на парашюте, сшитом из нежнейших розовых лепестков, взятых, как он догадывался, из сна его предков лет тысячи этак две тому назад… на этом невесомом и невидимом парашюте спустился он на пол комнаты, принадлежавшей когда-то игроку Рубашову. Игра случая, подумал он, и всхлипнул. Именно то, что Рубашова выселили отсюда в первый день нового века сто лет назад, и послужило причиной его личного Ватерлоо: комнату сняла белошвейка и девица легкого поведения Зина Некрасова, и судьба его была решена.