«Сейчас, – думал он, – сейчас стрелять опять начнут». Раздались почти одновременно два выстрела. Одна пуля ударила в плиту рядом с ним. Он подпрыгнул, в отчаянном прыжке влетел в проход между скалами и, не удержавшись на ногах, плашмя растянулся на щебенке, покрывавшей дно расселины. Раздался треск еще двух или трех выстрелов, завыли рикошетившие от скал пули.
«Зачем они стреляют? Они же меня уже не видят. Поднялись бы сюда и тогда стреляли. Сейчас, сейчас сюда поднимутся, надо вставать», – приказывал он себе, но встать не было сил и он лежал ничком и, стараясь унять одышку и сердце, прислушивался к звукам.
Его преследователи были, наверное, недалеко – их голоса слышались как будто совсем рядом, но слов он уловить не мог, как ни старался, разобрал только одно слово «ма-леш» – любимое арабами слово, которое означает что-то вроде «не важно», или «пускай», или «брось».
Он уже не знал теперь, насколько ему удалось от них оторваться – во время своего последнего рывка оглянуться он никак не мог, – но, в любом случае, они были недалеко, скорее всего, остановились там, где начинались плоские каменные плиты, и стреляли оттуда наугад. Плиты были скользкие, как будто отполированные, и карабкаться по ним с винтовками было бы не просто.
Наконец он осторожно выглянул из расселины. Арабы действительно расположились у края гладких скальных плит и расположились, судя по всему, прочно. Они сидели на плитах, а один даже полулежал на своем расстеленном плаще, глядя вверх, на скалы; винтовки лежали рядом. Все курили и пили воду из фляги, передавая ее друг другу. Изредка кто-то из них что-то говорил, показывая рукой на скалы, в которых прятался Рудаки.
«Эх! Пугнуть бы их сейчас из „Калашникова“, – вздохнул Рудаки и сглотнул слюну – смотреть, как они пьют, было невыносимо. – Надо двигаться, – опять приказал он себе, – надо идти, пока светло, а там переждать где-нибудь ночь и идти дальше, пока не доберусь до Омдурмана». Он встал и побрел в глубину расселины, которая вскоре стала шире, а потом перешла в довольно широкое ущелье с крутыми склонами, усыпанными крупными камнями.
Рудаки отдавал себе отчет в том, что, если арабы поднимутся за ним в ущелье, то он станет для них прекрасной мишенью, что, может, на это они и рассчитывали, но свернуть было некуда и он продолжал брести по ущелью, изредка испуганно оглядываясь.
Однако никто его больше не преследовал. Скоро он вышел в долину, которая отличалась от ущелья только тем, что – была немного шире, на склонах росли какие-то скрюченные деревья и посредине была проезжая дорога. Он решил, что идет уже около часа – часов у него не было, он их обменял на порцию шаурмы еще в столице, когда почти сутки бродил возле гостиницы, не решаясь забрать свои вещи, но так, на прикидку, получалось около часа. Скоро его догнала повозка, запряженная двумя мулами.
Когда повозка проезжала мимо, он поздоровался с сидевшим в ней крестьянином по-арабски и неожиданно для самого себя сказал:
– Village? OK?[23]
Крестьянин окинул его равнодушным взглядом и кивнул. Рудаки вспрыгнул на край повозки и уселся, свесив ноги, позади крестьянина. Повозка медленно двигалась, переваливаясь на крупных камнях, усыпавших дорогу, возница понукал мулов неопределенными междометиями, вздыхал и изредка протяжно взывал к аллаху: «Йа Алла! Ва Алла!». На Рудаки он не обращал никакого внимания.
Через некоторое время Рудаки решился попросить воды:
– Майа. Фи майа?[24]
Возница покосился на него, достал из-под наваленных в повозке мешков бутылку, оплетенную соломой, и протянул ему. Глотая теплую воду, Рудаки подумал, что бутылка похожа на бутылки с болгарским вином «Гамза», которые они часто покупают на всякие сборища и посиделки у них дома, но никаких надписей на ней не было.
Напившись, он совсем успокоился. «Случайные это были арабы, – думал он, отдавая бутылку, – разбойники какие-то. Ни на местную полицию, ни тем более на „Мухабарат“[25] не похожи. Особенно на «Мухабарат» – те бы меня не отпустили так, те бы точно поймали». Он поежился и посмотрел назад, на дорогу, но дорога была пуста.
«Странный народ эти арабы, – он посмотрел на подобравшего его крестьянина – средних лет дядьку в грязной серой галабии, – если бы на его месте был наш мужичок, то, во-первых, неизвестно, взял ли бы меня, скорее всего, не взял бы, а во-вторых, если бы взял, то расспросами замучил. А этот подобрал посреди пустыни, в горах, подобрал иностранца, грязного и потного, в рваной куртке, с расцарапанной мордой – точно ведь расцарапал, когда через колючки лез в лесопарке этом, возле гостиницы, – и ничего, и не интересует это его совсем, ибо на все воля аллаха».
Он покачал головой и опять посмотрел назад, на дорогу, но дорога по-прежнему была пуста, по-прежнему вокруг были лишь желто-красные скалы и ни души. Только летали невысоко в небе какие-то птицы, похожие на соколов.
«Скорее всего, это и есть соколы», – лениво подумал он. Его клонило в сон, и он бы и заснул, если бы повозку не встряхивало на камнях. В полудреме он стал вспоминать то, что произошло с ним за последнюю неделю: все свои мучения, и переживания, и страхи, которые еще далеко не закончились, и когда закончатся, не известно.
«Надо же, – размышлял он, – надо же, как получается: если рассказать кому-нибудь о том, что со мной произошло, то получатся приключения, как ни рассказывай, а на самом деле были это сплошные муки и ничего лихого и мужественного в этих событиях не было, а расскажи – получатся приключения. А главное, – думал он, вспоминая эту безумную неделю, – главное, что не понятно, зачем меня сюда вообще послали. Ну, в Хаме и в Александрии – там тоже была опасность и еще какая, но там было понятно, зачем, задание у меня было, а тут черт знает что – пойди туда, не знаю куда».
Задание у него в этот раз и правда было неопределенное. Надо было ему позвонить в представительство Аэрофлота в столице и спросить некоего Бессарабова, и тот расскажет ему, что делать. Правда, сказали ему тогда под страшным секретом знакомые офицеры в кафе в Лефортовском парке, что похож он оказался внешне на кого-то из местной банды антиправительственной, на начальника какого-то и что будто бы должен он будет этого кого-то заменить на время, чтобы отдать какой-то важный приказ или подписать там что-то. Хотя как подписать? Подпись-то у него в любом случае другая, и арабский он не настолько знает, чтобы кого-то из местных деятелей заменить. Бред сивой кобылы! Однако он по прежнему опыту знал, на что способны генералы, поэтому не очень удивился бы, если бы этот бред оказался правдой. Но до этого не дошло.
Он посмотрел на грязно-желтую пустыню, которая открылась перед ними, когда проехали они этот небольшой горный массив, подумал, что скоро должен быть и населенный пункт какой-нибудь, и вдруг вспомнил Лефортовский парк в снегу, кафе, где пили они под жареную рыбу «капитан», и шутки разбитной московской подавальщицы по поводу этой рыбы и их капитанских погон; вспомнил настолько отчетливо, что даже запах этой рыбы вдруг почувствовал и ощутил парной дух зимней московской кафешки в парке, в которой, отряхивая с шинелей мокрый снег, толпилось окрестное офицерье из многочисленных военных заведений, расположенных в этом издревле населенным военными учреждениями районе; вспомнил, как на вентиляционном желобе над окном раздаточной грелись кошки – нигде он потом такого не видел: на теплой полке желоба, свесив расслаблено хвосты и даже лапы, грелось не меньше десятка разнокалиберных кошек и котов.
Впереди, в дрожащем мареве над горизонтом вдруг возник минарет, потом еще один, и скоро стали видны первые дома.
– Омдурман? – спросил он возницу.
– Э… Валла, – неопределенно помянул тот аллаха.
Рудаки хотел было уточнить, что значит «э… валла», но потом передумал – какая разница, какая разница, какой это город, все равно потом надо будет как-то выбираться в Египет, а откуда выбираться, не так уж и важно.