Три литературных образа, в творчески переработанном виде, легли в основание типа князя Мышкина. Это:
Чацкий — Дон-Кихот — Рыцарь бедный.
Они-то и послужили Достоевскому опорой при создании им образа «вполне прекрасного человека». Высшей точкой и завершением этого идейно-художественного ряда был для Достоевского образ Христа (Эта тема заслуживает особого рассмотрения. Ее мимоходом затронул А. С. Долинин (см. его предисловие к изд. «Письма Достоевского», т. I, стр. 14). Сопоставлению образа князя Мышкина с Христом посвящена работа P. Roubiczek «Князь Мышкин и Христос» в чешском юбилейном сборнике «Dostojevskij» (Прага, 1931. стр. 136—147). См. также соответственную главу в кн. Romano Cuardlni «Der Mensch und der Glauben» (1933).). Чацкий был для Достоевского в этом ряду первой ступенью, но уже служившей ему опорой в его дальнейшем продвижении к тем высотам, на которые ему удалось в конечном счете поднять своего «Идиота».
Что же объединяло в представлении Достоевского Чацкого с Дон-Кихотом и Рыцарем бедным Пушкина? Как он мог героя комедии Грибоедова включить в этот идейно-психологический ряд? Две черты, чрезвычайно существенные в понимании образа Чацкого, сыграли здесь решающую роль.
Прежде всего — это «фантастичность» героя. Беру это слово в том понимании, какое ему придает Достоевский: отсутствие чутья к реальности, действительности, жизнь в мире фантазии и сочиненных образов, непонимание обстановки и людей. И на этой почве — крушение при столкновении с действительностью; трагедия мечтателя-фантаста, приводящая к глубокому разочарованию или даже гибели. Достоевский должен был глубоко продумать и прочувствовать замечательные слова Чацкого, недостаточно выделенные для его понимания критиками «Горя от ума». Это слова в ожидании кареты при разъезде, перед появлением Репетилова:
Почти лермонтовская безнадежность этих строк ярко вскрывала «трагедию сердца» Чацкого. Подобно Дон-Кихоту, «одному из самых великих сердцем людей», о котором Достоевский написал незабываемую страницу в своем «Дневнике писателя» («Дневник писателя», 1877 г. Сентябрь, гл. 2/1, XII, 254—256), Чацкий тоже не сумел «управить и направить» богатство своих дарований «на правдивый, а не фантастический путь». Подобно Дон-Кихоту, бессмысленно гибнут для человечества его силы и способности. И у Достоевского в связи с этим вырываются лирические строки, посвященные трагической судьбе этих «фантастических» героев, лишенных гения «управлять богатством своих даров»: «Но гения, увы, отпускается на племена и народы так мало, так редко, что зрелище той злой иронии судьбы, которая столь часто обрекает деятельность иных благороднейших людей и пламенных друзей человечества, — на свист и смех и побиение камнями единственно за то, что те в роковую минуту не сумели прозреть в истинный смысл вещей и отыскать их новое слово, это зрелище напрасной гибели столь великих и благороднейших сил может довести действительно до отчаяния иного друга человечества, возбудить в нем уже не смех, а горькие слезы и навсегда озлобить дотоле чистое и верующее сердце его...» (Там же, XII. 256.)
Так, пока в области личной, на почве любовной неудачи, в судьбе Чацкого выявлены черты, родственные великому идеалисту-мечтателю, другу человечества Дон-Кихоту Ла-манчскому. И Достоевский не мог не выделить в Чацком, как художественном образе, этих черт. Его князь Мышкин отличается таким же отсутствием чутья действительности, так же органически не способен понять среды, в которой ему приходится действовать. Выступление князя Мышкина на вечере у Епанчиных, так печально для него закончившееся, по своей психологической обстановке очень напоминает сцену выступления Чацкого на званом вечере у Фамусова. Монолог в конце третьего действия («В той комнате незначащая встреча...») прежде всего поражает читателя своим контрастом с обстановкой, в которой он произносится. И в «Горе от ума» и в «Идиоте» герои с волнением и возбуждением произносят речи, затрагивающие самые дорогие для них мысли, перед аудиторией, которая абсолютно не приспособлена к пониманию смысла того, что их волнует. Здесь яркое выявление «донкихотства», плененного духа собственной фантазией, неумение понять окружающей обстановки. Недаром Аглая так боялась за князя, боялась, что он поставит себя в смешное положение. Достоевский очень тонко показал, как ее реалистическая натура одновременно и влеклась к фантастическому князю и как от него отталкивалась. Ведь и Софья устала от «блестящего» Чацкого, ведь и ей захотелось простоты и «семейственности». И то, что в самоослеплении Чацкий склонен был воспринять как насмешку над Молчалиным, выдавало сокровенную мысль Софьи. Пусть в Молчалине не было ума Чацкого, ума, «что гений для иных, а для иных — чума», но зато он обладал чудеснейшими свойствами: «уступчив, скромен, тих, в лице ни тени беспокойства, и на душе проступков никаких». Вот эта боязнь душевной сложности, восторженности и неумеренности вызывала и в Аглае настороженность по отношению к князю Мышкину, и проявления этой восторженности раздражали ее. Всего этого не было в Гане, и невольно в его сторону она все время оглядывалась. Князь Мышкин на вечере у Епанчиных оказался в такой же глупой и смешной роли, как и Чацкий. Он сам знает за собою эту черту неумеренности, но не может в решительную минуту остановиться: «Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это главное, это даже самое главное... Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать» («Идиот», VI, стр. 486. Ср. письмо к жене от 20 мая 1867 г., в котором Достоевский говорит о себе: «Я совершенно не имею дара выразить себя всего. Формы, жеста не имею» (Письма, II, 10).). Его горячее выступление вызвало всеобщее удивление. «Вся эта дикая тирада, весь этот наплыв странных и беспокойных слов и беспорядочно восторженных мыслей, как бы толкавшихся в какой-то суматохе и перескакивавших одна через другую, все это предрекало что-то опасное, что-то особенное в настроении так внезапно вскипевшего, по-видимому, ни с того, ни с сего молодого человека», — говорится о князе Мышкине в соответствующем месте. Понятно, что он вызывал в окружающих почти чувство ужаса, на него смотрели как на помешанного. В дамском кругу смотрели на него как на помешавшегося, а Белоконская призналась потом, что «еще минута, и она уже хотела спасаться». «Старички» почти потерялись от первого изумления; генерал-начальник недовольно и строго смотрел с своего стула. Техник-полковник сидел в совершенной неподвижности. Немчик даже побледнел, но все еще улыбался фальшивой улыбкой, поглядывая на других: как другие отзовутся?» ("Идиот", VI, 481—482. В черновиках к «Идиоту» этот мотив объявления князя Мышкина сумасшедшим выступает еще ярче. В тетр. № 10 имеется запись: «Князь в сумасшествии — общий слух то есть; все отступаются, кроме иных». Запись относится к апрелю 1868 г. См. «Из архива Ф. М. Достоевского. Идиот. Неизданные материалы». Ред. П. Н. Сакули-на и Н. Ф. Бельчикова. М.—Л., 1931, стр. 138.)