Мальчик вздрогнул и внимательно поглядел на нас.
— Как тебя зовут? — спросил я по-английски.
— Не старайтесь, он не понимает, — сказал Кравченко.
— Как тебя зовут? — переспросил я по-украински.
— А вы откуда? — сжался паренек. — Мне тетя Марта говорила, что будут ходить за мной и спрашивать, будут сманивать…
— Куда сманивать? — перебил я.
— Туда же, к мамочке, которая меня предала и увезла сюда. К папочке, который нас еще дома предал. В страну, где…
— Не трогай страну, мальчик, — перебил я еще раз и даже погрозил пареньку медным ключом от калитки.
— А вы ему не мешайте, — протянул Кравченко где-то за спиной. — Ему сейчас все ясно, как божий день. Ты говори, Володя! Пусть выговорится, пока ему кажется, что все понимает, потом ой как трудно будет и непонятно…
— Не о чем мне с вами разговаривать, я все равно с мамой никуда не поеду. Она мне всю жизнь только и говорила, какая она несчастная, а затем поехала сюда, чтобы еще несчастнее стать. А что теперь: приду в школу и скажу, что покатался я, и хватит, принимайте в пионеры обратно и на второй год оставьте, пожалуйста? Тетя Марта говорит, что…
— А кто тебе сказал, что там вся школа только и мечтает, чтобы тебя в пионеры определить? Ты же, когда уезжал, убежища от мамы не попросил у себя в классе, не остался против ее воли…
— Оставьте ребенка в покое, — сказала какая-то женщина и вырвала у меня из пальцев тяжелый медный ключ. Взглянула на Кравченко и на меня. — Ты иди убирай дорожку, ничего, наверное, не сделал еще сегодня. А вы уходите, не знаю, кто вас прислал, но уходите отсюда, не мучайте ребенка. Еще придете, я скажу Кравченко, он вас застрелит. Скажу — и застрелит…
Она взглянула на меня, а затем на Володю-Уолтера, и тот пошел домой к ней, не оглядываясь, совсем еще маленький пятиклассник, который рассуждал, как доведенный до отчаяния взрослый человек. Мы остались втроем. Прежде чем Кравченко возвратился к могильным плитам, я написал ему свой телефон на визитной карточке; тот не глядя сунул ее в оттопыренный карман пиджака и медленно пошел от нас, даже не оглянувшись на вопрос, заданный женщиной ему в спину:
— Так застрелишь, Кравченко, если я прикажу? Тебе ведь приказывали уже такое, рассказать, а?
— Можно поговорить с вами? — спросил я у женщины.
— Нет, — отрезала та. — Уходите отсюда. Я полицию вызову…
Я чувствовал спиной ее недобрый, настороженный взгляд все время, пока шел от калитки к шоссе и даже когда стоял с поднятой рукой, останавливая такси. Когда уже садился в машину, оглянулся: женщина все еще стояла, глядя в мою сторону. Ни мальчика, ни Кравченко нигде не было видно.
Письмо (7)
Милая моя, сегодня я получил странное письмо. Какой-то священник, отец Брюс Риттер, заадресовал конверт официальными титулами и послал его на советское представительство при ООН, и я приложу его к этому моему посланию таким, как есть. Но перед письмом — еще одна вырезка, касающаяся здешних отцов и детей. Впрочем, цитировать ее дословно нет смысла: просто в газетах мелкими буковками сообщили как о чем-то вполне обыденном, что некий Давид Лопес, 23 лет, поссорился со своим отцом, 45 лет, и выстрелил ему из ружья в лицо. Не знаю, что это был за отец и что это был за сын, но отношения они выяснили именно таким образом.
О детях-убийцах и родителях-убийцах (тема, сотрясавшая человечество еще на заре литературы — в мифах, в библии, у древних греков в трагедиях, у Шекспира…) здесь пишут все время; тема популярная, но бесчеловечная настолько, что привыкнуть к ней нельзя. Тем не менее недавно сообщили о законе, введенном в большинстве штатов, согласно которому дитя, угробившее своего родителя, не имеет прав наследования родительского имущества. Значит, надо было принять такой закон для защиты — кого? Уже в начале моего пребывания в осеннем Нью-Йорке я перестал очерчивать в газетах сообщения на тему о вооруженных конфликтах отцов и детей — жить потом не хочется. В бумагах у меня лежит только вырезка, сделанная в первую неделю после приезда: «Нью-Йорк таймс» за 26 сентября сообщает, что некий Джордж Бенкс, 42 лет, застрелил тринадцать человек, среди которых были пятеро его собственных детей. Когда-то я думал, что на такое способен был только подыхающий в окруженном нашей армией Берлине гитлеровский министр пропаганды доктор Иозеф Геббельс; оказывается, нет…