Димитров обладал на редкость большим авторитетом у Сталина и – что, вероятно, менее важно – был непререкаемым вождем болгарского коммунистического движения.
Две последующие встречи с Димитровым это подтвердили. На первой я сообщил членам болгарского Центрального комитета о положении в Югославии, а на второй был разговор о возможностях болгарско-югославского сотрудничества и о борьбе в Болгарии.
На встрече с болгарским Центральным комитетом кроме Димитрова присутствовали Коларов, Червенков и другие.
С Червенковым я встретился уже во время моего первого посещения, хотя он в разговоре не участвовал и я принял его за личного секретаря Димитрова. Он и на второй встрече оставался в тени – молчаливым и сдержанным, хотя впоследствии произвел на меня совсем иное впечатление. От Влаховича и других я уже знал, что Червенков – муж сестры Димитрова, что во время чисток его должны были арестовать. В политической школе, где он преподавал, было уже сообщено о его "разоблачении", но ему удалось спрятаться у Димитрова. Димитров предпринял шаги в НКВД – и все обошлось.
Во время чисток особенно пострадали коммунисты-эмигранты, члены нелегальных партий, за которых некому было заступиться. Болгарским эмигрантам повезло: Димитров был секретарем Коминтерна, личность с авторитетом – он спас многих из них. За югославов заступиться было некому, а сами они копали один другому могилы, борясь за власть и состязаясь в изыскании доказательств преданности Сталину и ленинизму.
На Коларове, которому было за семьдесят, уже сказались следы старости, а еще больше – следы многолетней политической пассивности. Он выглядел как реликвия из времен тесняков* и повстанческих дней болгарской партии. У него была большая, скорее турецкая, чем славянская голова, резкие черты лица, крупный нос, чувственные губы. Мысли его были направлены в прошлое и на второстепенные подробности, причем не лишены озлобления.
В своем изложении я не мог ограничиться одним лишь анализом, а рисовал также страшную картину пожарищ и резни: из десяти тысяч довоенных членов партии хорошо если оставались в живых две тысячи, а потери бойцов и местного населения я тогда оценил в миллион двести тысяч. После моего рассказа Коларов счел удобным задать один-единственный вопрос:
– А как, по вашему мнению, язык, на котором говорят в Македонии, более похож на болгарский или на сербский?
У руководства югославской компартии уже были серьезные трения с Центральным комитетом в Болгарии, который считал, что поскольку Болгария оккупировала Македонию, то тем самым под его руководство переходит и организация тамошней югославской коммунистической партии. Спор в конце концов прекратил Коминтерн, одобрив югославскую точку зрения, – но уже после нападения Германии на СССР. Однако трения вокруг Македонии и по вопросам восстания продолжались и все усиливались по мере приближения неизбежного поражения Германии, а вместе с ней и Болгарии. Влахович в Москве тоже замечал, что болгарские коммунисты претендуют на югославскую Македонию. Правда, Димитров здесь несколько отличался от других: на первом плане у него был вопрос болгарско-югославского сближения. Но я думаю, что и он не считал македонцев особой национальностью, хотя его мать была македонка и в его отношениях к македонцам ощущалась сентиментальность.
Может быть, в моих словах было слишком много горечи, когда я ответил Коларову:
– Я не знаю, ближе ли македонский язык к болгарскому или к сербскому, но македонцы – не болгары, а Македония – не болгарская.
Димитрову это было неприятно, – он покраснел, махнул рукой:
– Все это не важно! – и перешел к другому вопросу.
Я забыл, кто присутствовал при третьей встрече с Димитровым, но Червенков, по всей вероятности, на ней был. Встреча состоялась накануне моего возвращения в Югославию в начале июня 1944 года. На ней говорили о сотрудничестве югославско-болгарских коммунистов. Но полезного разговора на эту тему почти и быть не могло – у болгар тогда практически не было партизанских отрядов.
Я настаивал на необходимости создать в Болгарии партизанские отряды, начать вооруженные действия, называл иллюзиями ожидание переворота в болгарской царской армии. Я исходил из югославского опыта: из старой королевской армии в партизаны пошли лишь отдельные офицеры, и коммунистическая партия должна была создавать армию, начиная с небольших отрядов и преодолевая серьезные препятствия. Было очевидно, что и Димитров разделяет упомянутые иллюзии, хотя и он считал, что следовало бы активнее приступить к формированию партизанских отрядов.
Но было видно, что он знал что-то, чего не знал я. Когда я указал, что даже в Югославии, где оккупация разрушила старый государственный аппарат, потребовалось много времени, чтобы добить его остатки, он заметил:
– Через три-четыре месяца в Болгарии и так будет переворот – Красная Армия вскоре выйдет к ее границам!
Хотя Болгария не была в состоянии войны с Советским Союзом, я понимал, что Димитров ориентировался на Красную Армию как на решающий фактор. Он, правда, не сказал определенно, что Красная Армия войдет в Болгарию, но было очевидно, что он тогда уже это знал и дал мне это понять.
При таких взглядах и расчетах Димитрова мой упор на партизанские действия потерял практически значение и смысл. Разговор свелся к обмену мнениями и к братским приветствиям Тито и югославским борцам.
Следует отметить отношение Димитрова к Сталину. Он тоже говорил о нем с уважением и восхищением, но без явной лести и низкопоклонства. Он относился к Сталину как дисциплинированный революционер, повинующийся вождю, но думающий самостоятельно. Особенно подчеркивал он роль Сталина во время войны.
Он рассказывал:
– Когда немцы были под Москвой, настала общая неуверенность и разброд. Часть центральных партийных и правительственных учреждений, а также дипкорпус перебрались в Куйбышев. Но Сталин остался в Москве. Я был у него тогда в Кремле, а из Кремля выносили архивы. Я предложил Сталину, чтобы Коминтерн выпустил обращение к немецким солдатам. Он согласился, хотя и считал, что пользы от этого не будет. Вскоре мне пришлось уехать из Москвы. Сталин же остался и решил ее оборонять. В эти трагические дни он в годовщину Октябрьской революции принимал парад на Красной площади: дивизии мимо него уходили на фронт. Трудно выразить то огромное моральное воздействие на советских людей, когда они узнали, что Сталин в Москве, и услышали из нее его слова, – это возвратило веру, вселило уверенность в самих себя и стоило больше хорошей армии.
Во время этой встречи я познакомился с супругой Димитрова. Она была судетской немкой – об этом не было принято говорить из-за всеобщей ненависти к немцам, которой средний русский стихийно поддавался и воспринимал легче, чем антифашистскую пропаганду.
Дача Димитрова была обставлена роскошно и со вкусом. В ней было все – кроме радости. Единственный сын Димитрова умер – портрет бледного мальчика висел в кабинете отца. Как борец Димитров мог еще переносить поражения и радоваться победам, но как человек это уже был старик, которого покидали силы и который уже не мог вырваться из окружавшей его атмосферы молчаливого сочувствия.
Еще за несколько месяцев до нашего приезда Москва сообщила, что в Советском Союзе сформирована югославская бригада. Незадолго до этого были созданы польские, а затем чехословацкие части. Мы в Югославии никак не могли сообразить, откуда в Советском Союзе столько югославов, если и оказавшиеся там немногочисленные политические эмигранты пропали во время чисток.
Сейчас, в Москве, мне все стало понятно: главная масса югославской бригады состояла из военнослужащих полка, посланного на советский фронт хорватским квислингом Павеличем в знак солидарности с немцами. Но у армии Павелича и там не было удачи – полк был разбит и взят в плен под Сталинградом. После обычной чистки он был превращен во главе с его командиром Месичем в югославскую антифашистскую бригаду. С разных концов набрали немного югославских политических эмигрантов и направили в полк на политические должности, а советские офицеры – военные специалисты и из госбезопасности – взяли в свои руки обучение и проверку его личного состава.