"Когда коммунизм победит во всем мире, – сказал он, – войны станут предельно жестокими".
По марксистской теории, которую советские командиры знали не хуже меня, война есть только результат классовой борьбы, а поскольку коммунизм должен уничтожить классы, исчезла бы и потребность человечества воевать. Но мой генерал, как и многие русские воины, как и сам я, в жестоких битвах, сквозь ужасы войны ощутили и какие-то более отдаленные истины: борьба между людьми стала бы предельно жестокой именно после того, как все человечество подчинилось бы одной общественной системе. Потому что систему невозможно сохранить в ее чистом виде и различные ее секты начали бы беспощадно уничтожать человеческий род – для того, чтобы его "осчастливить". Эта мысль у советских офицеров, воспитанных на марксизме, была оттеснена на задний план. Но я ее не забыл, да, впрочем, и тогда не посчитал случайной. Пусть они четко не осознавали, что в том обществе, которое они защищают, тоже существуют глубокие антагонистические расхождения. Но у них, несомненно, возникала неясная мысль, что человек, хотя он и не может существовать вне определенного общества и определенных идей, живет еще и по каким-то другим, не менее значительным и незыблемым законам.
Мы привыкли уже ко многому в Советском Союзе. Но нас – детей партии и революции, путем аскетического соблюдения чистоты риз, обретших веру в себя и доверие народа, – все же поразила попойка, устроенная в нашу честь в штабе маршала Конева в одном бессарабском селе перед нашим отъездом с фронта.
Девушки – слишком красивые и слишком разряженные для официанток – подавали громадные количества изысканных яств: икру, балыки, семгу, форель, свежие огурцы и соленые молодые помидоры, вареные окорока, холодных заливных поросят, горячие пирожки и пикантные сыры, затем борщи, горячие котлеты и, наконец, торты в пядь толщиною и подносы с южными фруктами, от которых гнулись столы.
У советских офицеров чувствовалась скрытая радость предвкушения пира, и они явились на него с намерением объесться и перепиться. Но югославы шли туда как на великое искушение – им надо было пить, хотя это не совпадало с их "коммунистической моралью", с традициями их армии и партии. Но держались они превосходно, в особенности если учесть их непривычку к алкоголю, – страшное напряжение воли и сознания помогло им пережить множество здравиц "до дна" и до конца удержаться на ногах.
Я, как всегда, пил мало и осторожно, ссылаясь на головные боли, которыми тогда действительно страдал. Генерал Терзич выглядел трагически – он пил против воли, не зная, что возразить русскому собрату, когда тот поднимал тост за Сталина, – в особенности если он только что выпил до дна за Тито.
Еще более трагически выглядел сопровождающий нас полковник из советского Генштаба, на которого, как на "тыловую крысу", ополчились маршал и его генералы, используя при этом свои высокие чины. Маршал Конев не обращал внимания на то, что полковник был болезненным: он и попал-то на работу в Генштаб, после того как был изранен на фронте. Маршал просто приказал:
– Полковник, выпейте сто грамм за успех Второго Украинского фронта!
Наступило молчание. Все повернулись к полковнику, а я хотел, было, за него заступиться. Но он стал по стойке смирно и выпил – вскоре на его высоком и бледном лбу выступили горошинки пота.
Но пили не все – не пили те, кто нес ответственность за связь с фронтом. Не пили штабы на фронте, кроме как в минуты несомненного затишья. Рассказывали, что Жданов во время финской кампании из-за страшных холодов предложил Сталину выдавать по сто граммов водки в день на солдата, – с тех пор этот обычай остался в Красной Армии. Перед наступлением выдавали двойную порцию.
"Бойцы ощущают себя более беззаботными!" – разъясняли нам.
Не пил и сам маршал Конев – он страдал болезнью печени, и врачи ему запретили, а никого старшего чином, кто мог бы приказать ему пить, не было.
Лет пятидесяти от роду, блондин, высокого роста, с очень энергичным костистым лицом, он хотя и поощрял кутеж, придерживаясь официальной "философии", что "людям надо время от времени дать возможность повеселиться", но сам был выше ее, уверенный в себе и в своих фронтовых частях.
Писатель Полевой, сопровождавший нас на фронт как корреспондент "Правды" и слишком уж часто и тенденциозно восхищавшийся геройством и преимуществами своей страны, рассказывал нам о случаях, свидетельствующих о сверхчеловеческом самообладании и храбрости Конева. Когда наблюдательный пункт, на котором он как раз в этот момент находился, был накрыт огнем немецких минометов, он, делая вид, что наблюдает в бинокль, на самом деле искоса посматривал, как держатся его офицеры. Каждый из них знал, что тут же будет разжалован, если обнаружит малейшее колебание, а указать самому Коневу на опасность, грозящую его жизни, никто не решался. Так это и продолжалось – люди падали мертвые и раненые, но он покинул позицию только после того, как наблюдение и все остальное было закончено. В другой раз осколок попал ему в ногу – с него сняли сапог, перевязали ногу, но он остался на позиции.
Конев был одним из новых, сталинских, военных командиров. Однако его карьера не была ни столь стремительной, ни столь бурной, как у Рокоссовского. Вступил Конев в Красную Армию сразу после революции молодым рабочим и постепенно повышался по службе, одновременно проходя военные школы. Но и он ковал свою карьеру в боях, что было типичным для советской армии под руководством Сталина во второй мировой войне.
Неразговорчивый, Конев мне в нескольких словах рассказал про операцию под Корсунь-Шевченковским, которая только что закончилась и которую в Советском Союзе сравнивали со Сталинградской битвой. Не без ликования он рисовал картину окончательной немецкой катастрофы: почти восемьдесят тысяч отказавшихся сдаться немцев были сбиты на небольшом пространстве, затем танки смяли все их тяжелое вооружение и пулеметные гнезда, после чего их добила казачья конница.
– Мы дали казакам рубить сколько душе угодно – они рубили даже руки тем, кто подымал их, чтобы сдаться! – рассказывал с улыбкой маршал.
Должен сознаться, что и я в тот момент радовался такой судьбе немцев, – нацизм и моей стране во имя высшей расы навязал войну, лишенную всех традиционных признаков гуманности. Но при этом я ощущал и другое – ужас, что все происходит именно так, что иначе быть не может.
Сидя по правую сторону от этой выдающейся личности, я воспользовался случаем, чтобы выяснить некоторые из особенно интересовавших меня вопросов.
Во-первых, почему были смещены со своих командных постов Ворошилов, Буденный и другие крупные военачальники, с которыми Советский Союз вошел в войну?
Конев отвечал:
– Ворошилов – человек непомерной храбрости, но методы современной войны он не сумел освоить. Его заслуги громадны, – но войну надо выиграть. Красная Армия в гражданскую войну, из которой вышел и Ворошилов, практически не имела против себя авиации и танков, а в нынешней войне именно они играют решающую роль. Буденный никогда много не знал и ничему не учился – он оказался совершенно непригодным и допустил громадные ошибки. Шапошников был и остался специалистом – штабным офицером.
– А Сталин? – спросил я.
Осторожно, чтобы не показать, что вопрос его удивил, Конев, немного подумав, ответил:
– Сталин талантлив всесторонне – он блестяще разобрался в войне как в целом, и это обеспечивает ему успешное руководство.
Он не сказал ничего больше и ничего такого, что напоминало бы стандартное возвеличивание Сталина. О сталинском руководстве в чисто военных операциях он умолчал. Конев – старый коммунист, глубоко преданный правительству и партии, но, я бы сказал, упорный в своих взглядах на вопросы военные.
Конев нам вручил и подарки: для Тито свой личный бинокль, а нам пистолеты – свой я хранил, пока его не конфисковали во время моего ареста в 1956 году.
На фронте было множество примеров личного геройства и непреодолимой стойкости и инициативы солдатских масс. Измученная лишениями, Россия была вся крайним напряжением и волей к конечной победе. В те дни Москва и мы вместе с нею по-детски радовались "салютам" – фейерверкам, приветствовавшим победы, за которыми стояли пожар и смерть, надежды и ожесточение. Это была и для югославских борцов радость среди горя, постигшего их землю. Как будто в Советском Союзе ничего и не было, кроме этого гигантского, самозабвенного напряжения безбрежной страны и многомиллионного народа. Я только это и видел, необъективно ставя знак равенства между патриотизмом русского народа и советской системой, потому что и я о ней мечтал, за нее боролся.