Тито добавил, что в Югославии происходит нечто новое. Но дискуссия осталась неоконченной.
Я внутренне не согласился с точкой зрения Сталина и думаю, что мое мнение не отличалось от мнения Тито.
Сталин изложил свою точку зрения и на существенную особенность идущей войны.
– В этой войне не так, как в прошлой, а кто занимает территорию, насаждает там, куда приходит его армия, свою социальную систему. Иначе и быть не может.
Он без подробных обоснований изложил суть своей панславистской политики:
– Если славяне будут объединены и солидарны – никто в будущем пальцем не шевельнет. Пальцем не шевельнет! – повторял он, резко рассекая воздух указательным пальцем.
Кто-то высказал мысль, что немцы не оправятся в течение следующих пятидесяти лет. Но Сталин придерживался другого мнения:
– Нет, оправятся они, и очень скоро. Это высокоразвитая промышленная страна с очень квалифицированным и многочисленным рабочим классом и технической интеллигенцией – лет через двенадцать-пятнадцать они снова будут на ногах. И поэтому нужно единство славян. И вообще, если славяне будут едины – никто пальцем не шевельнет.
В какой-то момент он встал, подтянул брюки, как бы готовясь к борьбе или кулачному бою, и почти в упоении воскликнул:
– Война скоро кончится, через пятнадцать-двадцать лет мы оправимся, а затем – снова!
Что-то жуткое было в его словах: ужасная война еще шла. Но импонировала его уверенность в выборе направления, по которому надо идти, сознание неизбежного будущего, которое предстоит миру, где он живет, и движению, которое он возглавляет.
Все остальное, что он сказал в тот вечер, едва ли стоило запоминать – много ели, еще больше пили и поднимали бесчисленные и бессмысленные тосты.
Молотов рассказал, как Сталин подшутил над Черчиллем: Сталин поднял тост за разведчиков и службу разведки, намекая на неуспех Черчилля в Галлиполи в первую мировую войну, причиной которого была недостаточная осведомленность британцев. Но он не без удовольствия упомянул и тонкое остроумие Черчилля. В Москве, под бокал хорошего вина, Черчилль сказал, что заслуживает высший советский орден и величайшую благодарность Красной Армии, потому что в свое время интервенцией в Архангельске он научил ее хорошо драться. Вообще можно было заметить, что Черчилль, хотя они его и не любили, произвел на советских вождей весьма сильное впечатление – дальновидный и опасный "буржуазный государственный деятель".
Возвращаясь на свою дачу, Тито, тоже не переносивший большого количества алкоголя, заметил в автомобиле:
– Не знаю, что за черт с этими русскими, что они так пьют – прямо какое-то разложение!
Я, конечно, с ним согласился, в который раз напрасно пытаясь уяснить себе, почему верхи советского общества так отчаянно и систематически пьют.
На обратном пути в город с дачи, в которой жил Тито, я подытожил опыт этой ночи, во время которой ничего особенного не произошло: спорных вопросов нет, но отдаление между нами как бы увеличилось – все спорные вопросы разрешены по политическим причинам, как неизбежные в отношениях между независимыми государствами.
Один вечер мы провели и у Димитрова. Чтобы как-то его заполнить, он пригласил двух или трех советских актеров, которые выступали с короткими отрывками.
Естественно, шел разговор о будущем объединении Болгарии и Югославии, но короткий и в очень общих чертах. Тито и Димитров обменивались воспоминаниями из времен Коминтерна. Вообще это была скорее дружеская, чем политическая встреча.
Димитров был в то время еще и одинок, потому что вся болгарская эмиграция давно уже отправилась в Болгарию – следом за Красной Армией.
В Димитрове ощущались усталость и безволие. Причины этого, во всяком случае часть из них, нам были известны, но вслух об этом никто не говорил. Хотя Болгария была освобождена, Сталин не разрешал Димитрову туда возвращаться, утверждая, что время для этого еще не наступило, – западные правительства его возвращение восприняли бы как открытый курс на введение в Болгарии коммунизма. Как будто этот курс и без того не был очевиден! Об этом зашел разговор на ужине у Сталина. Неопределенно подмигнув, Сталин сказал:
– Для Димитрова в Болгарии еще не пришло время, ему и здесь хорошо.
И хотя этого ничем нельзя было доказать, уже тогда возникли подозрения: Сталин будет препятствовать возвращению туда Димитрова пока сам не наведет порядка в Болгарии.
Наши сомнения еще не превратились в уверенность, что Советский Союз стремится к гегемонии, хотя мы это и ощущали. Мы поневоле соглашались с мнимыми опасениями Сталина, как бы Димитров не повернул Болгарию слишком быстро влево.
Но и этого было достаточно – для начала.
Это вызывало ряд вопросов: Сталин, конечно, гений, но и Димитров не простак – откуда Сталину лучше Димитрова знать, что следует делать в Болгарии? Разве задержание Димитрова в Москве против его воли не подрывает его авторитета среди болгарских коммунистов в болгарском народе? И вообще, к чему эта сложная игра вокруг его возвращения, о которой русские никому, даже самому Димитрову ничего не говорят?
В политике больше, чем где-либо, все начинается с морального отталкивания и сомнений в добрых намерениях.
Мы возвращались через Киев и по взаимному желанию нашего и советского правительства остановились на три дня, чтобы нанести визит украинскому правительству.
Секретарем украинской партии большевиков и председателем правительства был Никита Хрущев, а его наркомом иностранных дел Мануильский. Они нас встретили, и с ними мы провели все три дня.
Тогда, в 1945 году, еще шла война и можно было выражать кое-какие желания – Хрущев и Мануильский запрашивали: не могла бы Украина установить дипломатические связи с "народными демократиями"?
Но из этого ничего не вышло – Сталин вскоре и сам натолкнулся в "народных демократиях" на сопротивление, так что ему даже в голову не могло прийти укреплять самостоятельность УССР. А краснобай, живой старичок Мануильский – министр без министерства – еще два-три года пустословил в Объединенных Нациях, чтобы потом внезапно исчезнуть.
Совсем иной была судьба Хрущева. Но о ней в тот момент никто не мог даже догадываться.
Он уже тогда – с 1938 года – был в высшем политическом руководстве, хотя считалось, что он не так близок к Сталину, как Молотов или Маленков или даже Каганович. В советских верхах он считался очень ловким практиком, с большим талантом в экономических и организационных делах, но как оратор или автор был совершенно неизвестен. На руководящие посты Украины он выдвинулся после чисток середины тридцатых годов, но какое он в них принимал участие, мне совершенно неизвестно – впрочем, тогда меня это и не интересовало. Зато хорошо известно, как в сталинской России вообще выдвигались: нужна была решительность и изворотливость в кровавых "антикулацких" и "антипартийных" кампаниях. В особенности на Украине, где к упомянутым "смертным грехам" добавлялся еще и "национализм".
Карьера Хрущева, хотя он выдвинулся еще сравнительно молодым, не была необычной для советских условий: как работник он проходил школы, политические и иные, и поднимался по партийным ступенькам с помощью преданности, ловкости и ума. Он, как большинство руководства, был из нового, послереволюционного, сталинского поколения партийных и советских работников. Война застала его на наивысшем посту Украины. Но, когда Красная Армия вынуждена была с Украины отступить, он получил в ней высокую, но не самую высокую политическую должность – он все еще носил форму генерал-лейтенанта, вернувшись после отступления немцев на место хозяина партии и правительства в Киеве.
Мы слыхали, что по рождению он был не украинцем, а русским. Но об этом молчали, избегал говорить на эту тему и он сам, так как было неудобно, что на Украине даже председатель правительства не украинец! Было действительно странно для нас, коммунистов, способных оправдать и объяснить все, что могло бы испортить идеальную картину, изображающую нас самих, что среди украинцев, нации, размерами превышающей французскую и кое в чем более культурной, чем русская, не нашлось личности на место председателя правительства.