С крахом коммунизма мир ничего не потеряет, хотя рассеянным повсюду группам "правоверных" это, конечно, покажется истинным концом света. Однако коммунисты не пропадут: даром что не удалось построить общества, предсказанного их теоретиками, отдельные коммунисты, а частично и само движение непотопляемы, ибо, изменившись, способны приспособиться к такому обществу, каковым оно может и каковым ему надлежит быть.
Коммунисты более всех виноваты в постигших их бедах, ибо они тупо стремились к вымышленному обществу, полагая, что способны изменить природу человека, в то время как и сами идеи, и их носители неумолимо разрушались и гибли, уничтожаемые безумием совершаемого ими грандиозного насилия. И при коммунизме, как и на протяжении всей своей истории, человек проявил себя существом, непригодным для каких бы то ни было идеальных моделей, отвергающим те из них, которые пытаются обузить его натуру и определить судьбу.
Однако вопреки сказанному радость противников коммунизма преждевременна; особенно недальновидными окажутся те из них, кто полагает, что будут увенчаны успехом попытки апеллировать к накопленному порабощенными народами опыту страдания, борьбы, утраченных иллюзий.
Впрочем, на противоположной стороне, в стане некоммунистов, уже произошли и продолжают происходить многие перемены. Будь эти люди способны освободиться от доставшихся им в наследство догматических иллюзий, вырваться из тисков и поныне существующего разделения и противопоставления людей, уже в наше время можно было бы со спокойной совестью провозгласить: нет больше ни капитализма, ни коммунизма, во всяком случае в Западной и Восточной Европе. Описанный Марксом западноевропейский капитализм, гибель которого он предрекал, если не исчез с лица земли, то настолько изменился, что напоминает свой юношеский облик ничуть не более, чем современный ему восточноевропейский вариант коммунизма – райское, бесклассовое общество из сновидений упомянутого философа. Модели общества, разделенного на капитализм и социализм, больше не существует. Она, в сущности, никогда и не существовала, если не считать более или менее приблизительных и недолговечных выкладок теоретиков, зыбких грез мечтателей или узколобо-жестоких представлений о жизни, характерных для боевиков-практиков, которые приводили к неудачным и оттого еще более страшным экспериментам тиранов как над отдельной личностью, так и над целыми народами. Капитализм, коммунизм, социализм как понятия вовсе не означают более высокую степень свободы личности, более широкие права общественных групп и более справедливое распределение благ, нежели те, которые мы имеем сегодня; и то, что они по сей день имеют хождение и на Востоке, и на Западе, и то, что, судя по всему, борьба с породившей их идеей предстоит и в будущем, связано со способностью идей, подобно вампирам, жить и после смерти прельщенных ими поколений, правда, лишь в виде духовной горячки, свидетельствующей о немощи социальных групп и общественных отношений, обреченных на вырождение и гибель.
Страны, народы, весь человеческий род живут уже в мире новом, хотя все еще мыслят по-старому. В этом источник наших бед, но и нашей надежды…
*Darendorf R. Class and Class Conflict in Industrial Society. Stanford, California, 1959.
МРАК ИДЕОЛОГИЙ
1
Трудно найти слова, способные описать беды и страдания, которые мне довелось пережить в последние пятнадцать лет, особенно это относится к годам, проведенным в тюрьме, куда я попал в результате собственных решительных действий, продиктованных потребностью донести до людей мои идеи и соображения об их глубинном смысле, практическом применении, следующих из них выводах; а также размышления о революции, ее надеждах и ее последствиях, ее иллюзиях и ее вероломстве. Удручает не то, что столь многое (радость жизни, литературное творчество, молодость) пожертвовано делу распространения идей революции, – это была величайшая радость и лучшие годы моей жизни. Под вопросом оказалось не больше и не меньше – само существование моей личности. Ведь в течение десяти лет, проведенных на каторге, я не встретил никого, с кем можно было бы поделиться своими сомнениями и мыслями, в муках рождаемыми моим одиноким сознанием, но безжизненными среди необъятной, равнодушной пустоты мира железных решеток, тюремных стен, охранников и разведенных по камерам преступников.
Все годы меня держали в изоляции от большинства осужденных, чтобы не подвергать их моему отрицательному влиянию, как мне было не без цинизма официально заявлено. На самом же деле для того, чтобы они не передавали никакой информации обо мне или чтобы я с их помощью не передал какой-либо информации. Обычно в моем окружении было человек пятнадцать неграмотных стариков разных национальностей и разного вероисповедания, осужденных за убийство, к которым всегда подсаживали грамотного заключенного, а бывало, и двоих-троих образованных служащих, членов партии, сидевших за растрату; хотя скрывать было нечего, я опасался, и в некоторых случаях не без оснований, что среди этих людей окажутся стукачи. Неизменно, раз в месяц, с преданностью тех, кто вынужден бороться один на один с равнодушно-жестокой реальностью за жизнь единственного и самого дорогого в мире существа, меня навещали жена Штефания и сыночек Алекса. Но охранники, боясь обвинений в потакании ереси и ее носителю – главарю отступников, из кожи вон лезли, чтобы эти свидания не превышали положенной половины часа, так что мы с женой и сыном успевали лишь обменяться друг с другом заботами, тревогой да беглой улыбкой истомившейся нежности…
Старики-убийцы, за редким исключением слабоумные, безграмотные или едва умеющие расписаться, были единственными человеческими существами, с кем у меня сложились естественные отношения, державшиеся на беседах об урожае, об их родственниках, о деревенской жизни и о ежедневных, жалких в своей ничтожности, но неизбежных и неиссякаемых тюремных неприятностях.
Все это были набожные люди, и я часто задавался вопросом: что заставляет их веровать в Бога? Может ли жить человек без веры, без некоего подобия верований, без цели и идеалов? Ответа, разумеется, не было, да и не могло быть, хотя среди заключенных попадались как честные и неглупые, так и недалекие, подленькие, ненадежные люди, которых ни долгая каторга, ни болезни, ни старость не избавили от агрессии. И все же жизнь рядом с ними многому научила меня, патентованного безбожника, не щадившего ни своей, ни тем более чужой жизни ради всеобщего братства. Дело, конечно, не в том, что я, скажем, перенимал их слова или копировал поступки, но само общение с ними, размышления об их судьбах способствовали появлению во мне, несмотря на столь разные жизненные пути, чувства полного единения с этими людьми, укрепившегося затем опустошающе нескончаемым тюремным заключением… Они навсегда останутся и в моей памяти, пока она существует, и во всем, что я делаю, пока это приносит людям хотя бы малую пользу…
Среди более молодых заключенных тюремные власти пытались вести антирелигиозную пропаганду, однако всерьез никому, особенно старикам, не запрещали молиться. Тем не менее в тюрьме не было ни священников, ни молящихся в полном смысле этого слова: одни, боясь рассердить власти, молились тайком, для других открытая молитва становилась единственной порукой постоянства в вере, третьи же, афишируя свою религиозность, выражали тем самым в единственно возможной, безнаказанной форме свое неприятие безбожной власти и данного общественного порядка. Суть отношений между властями и верующими людьми сформулировал кто-то из охранников, отвечая на вопрос одного помешанного старика, запрещено ли, мол, креститься: "Не запрещено, но нехорошо". У стариков не было практически никакой, в том числе и религиозной солидарности, случалось даже, что они доносили охранникам на тех, чье религиозное рвение хоть чем-то выделялось на фоне предписанного порядком и, стало быть, посягало на никем не установленные, но всем понятные политические доктрины и авторитеты.