Спуск и взлет своего самолета я тоже воспринял как подвиг – чтобы спуститься в узкую, неровную долину или вылететь из нее, самолет должен был проходить непосредственно над острыми гребнями скал.
Но какой печальной, потонувшей во мраке была моя земля! Горы, бледные от снега и изрытые черными ущельями, долины, погруженные во тьму без капли света до самого моря и дальше. Внизу война, ужасная, самая ужасная из всех, даже для этой земли, привыкшей к походам, к дыханию битв и восстаний. Народ схватился с завоевателем, а еще более жестоко режутся между собой родные братья. Когда же загорятся огни по селам и местечкам моей земли? Перейдет ли она от ненависти и смерти к радости и покою?
Сначала мы остановились в Бари в Италии, где была крупная база югославских партизан – больницы, продовольственные и вещевые склады. Оттуда мы летели в Тунис – окольным путем из-за немецких баз на Крите и в Греции, задержались ненадолго на Мальте как гости британского коменданта и снизились на привал возле Тобрука, когда дымный пожар из рыжей каменной пустыни облизывал все небо.
На другой день мы прибыли в Каир. Британцы нас поместили незаметно в отеле и предоставили в наше распоряжение автомобиль. Лавочники и прислуга, видя пятиконечные звезды, принимали нас за русских. Но приятно было слышать – после того как мы поспешно объясняли, что мы югославы, или произносили имя Тито, – что они знают о нашей борьбе. В одной лавке нас встретили ругательствами на нашем родном языке, которые продавщица, ничего не подозревая, выучила от эмигрантов офицеров. Была там и группа этих офицеров, которые высказались за Тито, охваченные желанием бороться и тоской по своей измученной стране.
Узнав, что в Каире начальник УНРРА Леман, я попросил советского посла отвезти меня к нему – изложить наши пожелания. Американец принял нас сразу, но холодно, сказал, что наши требования рассмотрят на предстоящем совещании УНРРА и что УНРРА в принципе сотрудничает только с легальными правительствами.
Как бы для того, чтобы мои примитивные и вызубренные понятия о западном капитализме – этом непримиримом враге любого прогресса и всех слабых и угнетенных – подтвердились уже при первой встрече с его представителями, господин Леман принял нас лежа. У него была в гипсе нога, и его страдания от боли и от жары я принял за недовольство нашим посещением. Вдобавок ко всему его переводчик на русский язык, похожий на волосатого громилу, был для меня прообразом бандита из ковбойских фильмов.
В действительности же мне нечего было жаловаться на посещение Лемана – я был выслушан и мне пообещали, что наш вопрос рассмотрят.
Три дня в Каире мы, конечно, использовали для осмотра исторических достопримечательностей, а также посетили первого руководителя британской миссии в Югославии майора Дикина – он пригласил нас на обед в узком кругу.
Из Каира мы прилетели на британскую базу Хаббания возле Дамаска. Представители британского командования не захотели везти нас в Дамаск, сказав, что там не совсем безопасно. Это мы восприняли как сокрытие колониалистского террора, который, очевидно, проводится там не менее жестоко, чем немецкая оккупация в нашей стране.
Британцы нас пригласили на спортивные состязания своих солдат. Мы получили места рядом с комендантом. Перетянутые поясами, застегнутые до горла, мы были смешны самим себе, а наверное, и вежливым, державшим себя совсем непринужденно англичанам.
К нам приставили майора, веселого добродушного дядечку, который все извинялся, что плохо говорит по-русски. Он забыл даже то, что выучил во время интервенции в Архангельске. Он был в восторге от русских – их делегации тоже остановились в Хаббании. Но восторгался не их социальной системой, а простотой и решительностью, с которой они осушали – "За Сталина, за Черчилля!" – громадные стаканы водки или виски.
Майор спокойно, но не без гордости рассказывал о борьбе против местных повстанцев, подстрекаемых немецкими агентами, – ангары были действительно изрешечены пулями.
Закосневшие в своем доктринерстве, мы считали, что невозможно, а главное, неразумно жертвовать собою "за империализм" – так мы называли борьбу Запада. Но внутренне мы восхищались геройством и стойкостью британцев: малочисленные, без надежды на помощь, они боролись и победили в отдаленных и знойных азиатских пустынях. Если я и не сумел тогда сделать более глубоких выводов, то все же это повлияло на мою позднейшую веру в то, что нет одного-единственного идеала и что на земле много – бесконечное множество – ценностных систем.
Мы относились к британцам с недоверием и чуждались их, но особенно мы опасались и примитивно представляли себе их разведывательную службу – "Интеллидженс сервис". Это была смесь начетнических упрощений, влияния сенсационной литературы и растерянности новичков в большом мире.
Конечно, мы так не опасались бы, не будь с нами этих мешков с архивом Верховного штаба. А в них были и телеграммы, которыми мы обменивались с Коминтерном. Подозрительным казалось и то, что британские военные власти смотрели на эти мешки так, как будто там были сапоги или консервы. Я их, конечно, всю дорогу держал возле себя, а, чтобы не оставаться одному на ночь, в моей комнате спал Марко "Пипер", член партии с довоенных времен, черногорец, человек простой, преданный и храбрый.
И вот однажды ночью в Хаббании кто-то тихо отворил дверь моей комнаты. Я почувствовал это, хотя дверь не скрипнула, увидел фигуру туземца, освещенную луной, и, запутавшись в пологе от комаров, крикнул, выхватив из-под подушки пистолет. Марко вскочил – он ложился одетым, – но незнакомец как сквозь землю провалился.
Туземец, наверное, заблудился или хотел что-нибудь украсть. Но мы, конечно, увидели в этом руку британского шпионажа и усилили свою и без того неусыпную бдительность. Мы были счастливы, что британцы на следующий день предоставили нам самолет в Тегеран.
Тегеран, там, где мы ехали по нему – от советской комендатуры до советского посольства, – был уже частью Советского Союза. Советские офицеры приняли нас с искренней сердечностью, в которой чувствовалось и традиционное русское гостеприимство, и солидарность борцов за общие идеалы в разных частях света. В советском посольстве нам показали круглый стол, за которым шла Тегеранская конференция, и комнатку на первом этаже, где останавливался Рузвельт, – там сейчас никто не жил и все сохранялось, как было при нем.
Наконец советский самолет понес нас к Советскому Союзу – воплощению нашей мечты, нашей надежде. И чем глубже мы тонули в его серовато-зеленых просторах, тем сильнее охватывало меня новое, до той поры лишь смутно угадывавшееся чувство, – что я возвращаюсь на древнюю, незнакомую свою родину.
Мне всегда были чужды любые панславянские чувства. В тогдашних московских панславянских идеях я видел только возможность мобилизовать против германского нашествия консервативные силы. Но это ощущение было чем-то другим, более глубоким, и не вмещалось в рамки моей принадлежности к коммунизму. Я смутно припоминал, что уже три столетия югославские мечтатели и борцы, государственные мужи и властители – чаще всего владыки измученной Черногории – совершали паломничества в Россию, надеясь найти там понимание и спасение. Не иду ли и я их путем? И не это ли родина наших предков, выброшенных неизвестной силой на балканский сквозняк? Россия никогда не понимала южных славян и их стремлений – потому что она была царской и помещичьей, думал я. Но я твердо верил, что все социальные и иные причины этих и вообще всех конфликтов Москвы с другими народами наконец устранены. Я воспринимал это тогда как осуществление общечеловеческого братства и как свое воссоединение с праисторической славянской семьей.
Но ведь это не только родина моих прадедов, а и борцов, гибнущих за подлинное всеобщее братство и бесповоротное господство человека над вещами.
Я сливался с разливами Волги и с бескрайними серыми равнинами как с собственным прабытием – какими-то мне до той поры самому неизвестными тайниками души. Мне приходила мысль поцеловать русскую советскую землю, как только я ступлю на нее, что я непременно и сделал бы, если бы это не выглядело религиозно или еще хуже – театрально.