Впервые мы встретили молодых нацистов в Берлине в 1934 году. На границе по поезду прошли немецкие полицейские, они задержались в нашем вагоне третьего класса и конфисковали наши газеты. Хотя мы не представляли никого, кроме самих себя, мы читали самые разные статьи, чтобы потом с ними спорить, – от монархических до социалистических и либерально-реформистских (я). В кои-то веки мы объединились, посчитав это изъятие газет возмутительным. Когда мы сошли с поезда – как обычно, потрепанной шумной толпой, – нас встретил отряд молодых нацистов: все чистенькие, светловолосые, одетые в хаки. Мозгов у них хватало разве что на то, чтобы повторять чужие речи, и в целом нам тогда было на них наплевать. Мы очень старались оправдать их; мы старались согласиться с тем, что они были социалистами, как они нас уверяли, а не национал-социалистами. После обеих мировых войн многие люди жалели побежденных немцев; в то время и я испытывала такое чувство. Кроме того, я была пацифисткой, что мешало мне верить в то, что я вижу собственными глазами. Но к 1936‑му, сколько бы я ни цеплялась за принципы, это не помогало; я видела, что эти наглые нацистские хамы собой представляли и что они творили.
И тем не менее с упорством, достойным лучшего применения, я все работала над романом о молодых французских пацифистах. Я задержалась в Германии на несколько месяцев, говорила со всеми, кто еще осмеливался открыть рот, о свободомыслии, правах человека и испанских красных свинособаках. После этого я вернулась в Америку, закончила свой роман, навсегда запихнула его поглубже в стол и начала собираться в Испанию. Я перестала быть пацифисткой и стала антифашисткой.
К зиме 1937 года западные демократии провозгласили доктрину невмешательства. Говоря попросту, это значило, что ни людей, ни грузы на территорию республиканской Испании свободно не допускали. Я обратилась к властям в Париже, чтобы получить необходимые для выезда из страны печати и документы. Каждый, кто имел дело с французской бюрократией, знает, что любой французский чиновник – образцовая скотина. Он сидит за своим столом, царапает что-то по бумажке острым правительственным пером с бледными чернилами и никого не слушает. Видимо, общение с этими людьми у меня не задалось, поскольку, как мне вспоминается, я просто изучила карту, села в поезд, вышла на ближайшей к андоррско-испанской границе станции, пройдя небольшое расстояние пешком, оказалась в другой стране и села во второй поезд – с древними, холодными и крошечными вагонами, заполненными солдатами-республиканцами, которые возвращались в Барселону на время отпуска.
Они едва ли походили на солдат: одеты были как попало, и, очевидно, в этой армии каждый сам заботился о пропитании, поскольку правительству было не до того. Я ехала в деревянном вагоне вместе с шестью парнями, которые ели чесночную колбасу и хлеб, сделанный словно из каменной крошки. Они предлагали мне свою еду, они смеялись и пели. Каждый раз, когда поезд останавливался, другой молодой человек, возможно, их офицер, просовывал голову в вагон и читал нотации. Как я поняла, он призывал их вести себя достойно. Они вели себя очень достойно, но понятия не имею, о чем они говорили, так как я тогда не знала испанского.
Барселона выглядела яркой из-за солнца, веселой – из-за красных знамен, водитель такси не взял с меня денег; видимо, все было бесплатно. Видимо, здесь все были друг другу братьями. Поскольку мало кому доводилось пожить в такой атмосфере хотя бы минуту, могу заверить, что это самая прекрасная атмосфера на свете. Меня передавали, как посылку, весело и по-доброму; я ехала на грузовиках и в забитых машинах. И наконец, проехав через Валенсию, ночью мы прибыли в Мадрид: холодный, огромный и непроглядный, где улицы выглядели безмолвными и угрожающими из-за выбоин от снарядов. Это было 27 марта 1937 года: дату я потом нашла где-то в записях. До этого момента я не чувствовала, что нахожусь на войне, однако теперь осознала. Ощущение, которое я не могу описать; весь город был полем боя, скрытым в темноте. В этом ощущении, безусловно, был страх, но была и смелость. Оно заставляло идти осторожно и внимательно прислушиваться, вынуждало сердце биться чаще.
Еще в Нью-Йорке один дружелюбный и энергичный человек – в то время редактор журнала Collier’s – вручил мне письмо. Письмо было предназначено для предъявления по требованию и гласило, что предъявительница Марта Геллхорн является специальным корреспондентом Collier’s в Испании. Это письмо должно было помочь мне в общении с любыми представителями власти, которых могло заинтересовать, а что вообще я делаю в Испании или зачем пытаюсь туда попасть; не более того. У меня не было никаких отношений ни с одной газетой или журналом, я считала, что все, что человек делает на войне, – это идет на нее в знак солидарности и погибает или, если повезет, доживает до ее окончания. Именно так, я читала, обстояли дела в окопах Франции в Первую мировую; каждый рано или поздно либо погибал, либо был так серьезно ранен, что его отправляли на лечение. Я и не подозревала, что можно быть тем, кем в итоге стала сама, – туристкой, которая невредимой прошла через множество войн. В Испании со мной были лишь рюкзак и примерно пятьдесят долларов; остальное казалось излишним.