— Кто такой капитан Синьков?
Быстрый взгляд, и офицер опять записывает, не отрывая глаз от бумаги.
— Сколько времени вы пробыли на фронте?
— И вы не считали своим долгом, войдя в соприкосновение с белыми войсками, занять свое место?
— А почему, господин поручик, вы не присоединились к одной из доблестных белых армий раньше?..
Каждый вопрос существовал сам по себе и был естествен. Но у Воробьева не было раздельных ответов. Он мог рассказать все по порядку, все проекты, его и Синькова, задания центра, подробности, которые знал только Живаго, удачи, трудности, колебания Аркадия и борьбу с ним — целый роман. Вечная трагедия всех следствий. У подследственного всегда рвется с языка повесть сложная и убедительная, как сама жизнь. Но чтобы понять ее, следователь должен обладать ничем не связанным воображением художника. Но если бы он действительно обладал таковым, он быстро утратил бы доверие начальства, а затем и должность. Научившись понимать, он перестал бы быть частью судебной машины, он утратил бы искусство обвинять, и плут получил бы перед ним все козыри. Поэтому следователь рассекает повесть вопросами. Эти вопросы как отсеки корабельного трюма. Они не дают потонуть кораблю обвинения.
— Я пришел к вам добровольно. Я, кажется, не взят в плен. — Воробьев поднял большую, сильную голову. — Пулю я получил сзади. В данном случае — это почетно. Стрелял военком, которого я сам едва не пристрелил, но пуля попала ему в наган вместо сердца… Почему же этот тон допроса? Я — офицер, и мне естественно быть в ваших рядах. То, что я прихожу несколько позже… разве это меняет дело?
— Когда победа окончательно будет за нами — от таких, как вы, не будет отбоя… Но мы всех тогда спросим: где, милостивый государь, вы были раньше?!
— Повторяю: у меня и у моих товарищей…
— Научились у красноармейцев!
— У меня и у других господ офицеров был план перейти к вам со всем дивизионом… План рухнул. Мой друг заплатил жизнью за неудачу. Я перешел один.
Капитан прищурился.
— Вы полагаете — это оригинально?
Прямой, лишенный хитрости Воробьев задыхался уже не от боли, но от бешенства. Вместо братского боевого приема — этот бездушный, иезуитский допрос.
— Я — офицер, — забывая про боль, поднялся он и шагнул к столу. Большая рука его угрожающе легла на какие-то папки. — Я попрошу вас разговаривать со мною как подобает. Иначе я буду думать, что попал не в боевой штаб, а в тыловую канцелярию худшего толка…
— Вы — офицер? — поднялся ему навстречу капитан. — Где же ваши погоны? У вас еще и сейчас на фуражке звезда. Мы эти звезды вырезываем красным на лбу. А вы знаете судьбу генерала Николаева? Он публично повешен, господин поручик, за службу у большевиков!
Воробьев только теперь стал соображать. Вот в какой он позиции! Подозрение, допрос, суд. Он отяжелел и сел обратно.
— Тогда пусть будет суд по форме. Я сумею доказать…
— Ну, так-то лучше, — сел капитан. — Нам некогда устраивать суды, таскать вас по тылам. У нас достаточно полномочий. Всех офицеров, служивших у красных, мы вешаем. У нас нет достаточных оснований отнестись к вам с большим доверием. Пока мы отступали — вы шли с красными. Когда не сегодня-завтра мы возьмем Питер — вы перебегаете к нам. Толково! Почему же это, позвольте спросить, рухнул, как вы выражаетесь, ваш план?
— Вы отступали… Орудия — это не разведка. Коммунисты работали не покладая рук. Настроение солдат, которых мы тщательно подбирали, изменилось не в нашу пользу. Вы посильно помогали этому.
Капитан удивленно поднял голову.
Воробьев рассказал о смерти Карасева, о жалобах батраков, вступавших добровольцами в Красную Армию.
— Большевистские уроки не проходят даром и для офицеров, — зло сказал капитан. — Все это мы сумеем проверить.
— В Ревеле я легко могу установить связь с агентурой одной из союзных миссий, от которой получались задания через…
— Довольно, довольно, — перебил капитан. — Это другое дело… Я отправлю вас в лазарет. Разумеется, пока на положении арестованного…
Свои связи с гельсингфорской разведкой, с агентами интервентов Воробьев решил было держать про себя и обнаружить их в самом крайнем случае, не прежде, чем он ознакомится с обстановкой. Но тон и приемы капитана вызвали его на откровенность. Воробьев был поражен, как быстро и решительно изменил свой тон капитан при первом упоминании об «одной из союзных миссий».
В псковском лазарете Воробьев пробыл недолго. Нашлись знакомые с достаточным весом в Северо-Западной армии, поручик был освобожден от ареста и получил путевку в Нарву, в штаб корпуса генерала Родзянки.