Алексей сохранял внешнее спокойствие, но на самом деле едва сдерживал себя, слушая рассказ о встрече Ветровых с Верой у Нарвских ворот. От него он узнал, что Игорь летает теперь со Степаном, и обо всем ходе гигантского боя, который был яснее для летчика, чем для артиллериста. Олег рассказывал о прорыве белых к Николаевской дороге, где они встретили сильный отряд Харламова, о горячих боях под Гатчиной, о подвигах матросов, не допустивших к Кронштадту ни белых, ни англичан, о том, как «Севастополь» двенадцатидюймовыми снарядами громил позиции белых. Он бранил свой «Ньюпор» — хлам, закупленный для царской армии взяточниками у французских заводчиков.
Алексей вызвал Веселовского. Он был теперь начальником связи, и дружба все крепче связывала его с Алексеем. Аэроплан был вывезен в деревню на артиллерийских лошадях. Олег уехал верхом в отряд за частями для ремонта мотора.
Велик был разгром белой армии. Ямбург был взят с налета. Белая армия, армия без тыла, растаяла. С Эстонией шли мирные переговоры. Талабский полк был окружен и расстрелян.
Такою гибелью подписывают приговор не только себе, но и идее. Это было Ватерлоо Юденича. Самоубийство, столь же похожее на героизм, как пустоцвет — на цветение.
Воробьев прибыл в Ревель опустошенный. Вместе с армией растаяла ось, вокруг которой вращалось разогнавшееся колесо его жизни. Его не прельщали ни Крым, ни Кавказ, где еще шло сопротивление белых, потому что вера в белое движение уходила, как уходит почва из-под ног, когда человек теряет чувство равновесия.
Сердце стучало громко и сильно в его большом, по-прежнему могучем теле, и он мечтал теперь найти такую страну, где люди сражаются с природой один на один. Голоса бесконечных поколений предков-крестьян заговорили в нем с поразительной силой. Знакомые бельгийские инженеры приглашали его в Конго. Желтая лихорадка, жара, паразиты и гады, дикари и рабы. Но там были непроходимые леса, о которых он мечтал в детстве, и почти не было белых людей. Он телеграфировал согласие и выехал в Антверпен. Перед отъездом Воробьев снес в Красный Крест письмо Маргарите. Он писал ей только потому, что хотелось попрощаться хоть с кем-нибудь в этой стране, которую он в детстве с волнением и не осознанной до конца и потому самой сильной любовью называл родиной, чтобы в итоге, потеряв самого себя, возненавидеть и ее.
Бугоровские тоже готовились к отъезду. Ехали в Стокгольм с намерением перебраться на юг Франции. Бугоровский звал Воробьева ехать с ними. Нина с необычайной ласковостью смотрела на обветренное лицо офицера. На столе у Виктора Степановича лежала рукопись. Воробьев прочел машинально: «Проект военизации городского транспорта Петрограда на время военного положения».
— Благодарю вас, Виктор Степанович, — сказал он тихо и решительно. — Мне надоела Европа…
Алексей приехал в Петроград в автомобиле военкома дивизии. Это была служебная командировка, и на другой же день следовало вернуться под Ямбург.
По всем данным, на третьем этаже дома на Крюковом канале у него уже был сын.
В Петрограде бросались в глаза следы приготовлений к уличным боям. Алексей радостно и взволнованно думал о том, что и он принял участие в битве, которая спасла этот город от мести, виселиц и разгрома.
Он взбежал по лестнице с силой сокола, подлетающего к хорошо спрятанному гнезду. Вместе с Настей, которая, несмотря на всю неожиданность, не задержала его ни на минуту, он помчался к угловой. Но у самой двери вдруг пошел осторожно на цыпочках, и глаза его с вопросом остановились на сестре.
— Мальчик, здоровенький, — прошептала она, задыхаясь.
Отошедшая от деревни еще с детства, она приветствовала брата именно этими, благословенными в семьях пахарей, словами.
Алексей постучал, и слабый, но взволнованный голос ответил:
— Войди.
Вера знала, что это идет отец ее прекрасного сына. Только он мог шагать так громко и замереть у дверей.
Слабые руки жены, только недавно принесшей ребенка, обнимают так, как будто все цветы мира кивают над ее ложем, слова, сказанные при встрече, плавятся на огне этих чувств, и память никогда не хранит их. Он сидел у ее постели, рассматривая ребенка, положенного туда же, потому что в эти дни нигде не продавались детские коляски или корзинки. Он был невероятен, этот ребенок. У него был мудрый, прорезанный мужской многодумной морщиной лобик, пальчики, которые гнулись во все стороны, и ножки, собранные в самые потешные на свете кулачки. Он не был ни красив, ни безобразен, но он был удивительно свой. Это ощущение заполнило Алексея, и он вдруг перестал размышлять о сыне — он стал его чувствовать. Только теперь он преодолел страх и взял сына на руки. Вера следила за каждым движением мужа. Она осматривала его с ног до головы. Он был цел, не изуродован, по-видимому, здоров. Только на ребре ладони залег шрам, как от удара ножом. Вместо задорной веселости первых дней и вместо сменившей ее впоследствии озабоченности — на лице его расположилось мужественное спокойствие и какая-то чуть-чуть смешная для нее, так его знавшей, важность.