У Заварниных все сидели в страхе. Боялись за сейфы, за вклады в банках, за стопки золотых, спрятанных в выдолбленной ножке письменного стола, за драгоценности, за серебро, за меха, за недвижимость в Твери и Нижнем. За все, что когда-то составляло цель жизни и теперь вдруг стало обузой. Но никто не хотел расстаться с надеждой, что все обернется по-прежнему и обуза опять обратится в ценности, которые поставят владельцев в первый ранг общества.
У Никольских все в трауре. Юрик, штаб-ротмистр, убит в стычке с румынами. Наташа неудачно сошлась с гвардейцем Кексгольмского полка и покончила с собой. Ей было всего восемнадцать лет. Мать, постаревшая, седая, ходила в тоске и трауре. Отсидев пятнадцать минут, Синьков распрощался. Его не задерживали.
Через площадку жили два брата — кавалеристы Куразины. Синьков был расстроен и рассыпался в жалобах.
— Брось скулить, — сказал Сергей. Ему было двадцать лет. Ловкая и гибкая, как у кавказца, фигура, пушистые бачки. — Ты же — человек. — Он постучал кулаком в грудь Синькова. — Грудь как у богатыря. А лапы! Можешь задушить медведя.
Младший, Андрей, слушал Синькова, не вставая с кресла.
— На фронте они распустились. Двести тысяч офицеров не могли удержать серую скотину. Дураки, холопы, — крикнул он, приподнявшись.
— Брось, Андрэ, — перебил Сергей. — Держись, старина, в седле.
— Возвращаю вам комплимент, — старался не рассердиться Синьков. — Условия, кажется, равные.
Андрей нехотя опустился в кресло.
Синьков снял пепельницу с камина и переставил на стол. Эти дополнительные действия создавали необходимую паузу.
— Я не предатель и не из трусов… — медленно начал он.
— Но один в поле не воин, — снова закричал Андрей. — Тысячу раз слышал. Заранее знаю. Мы все в поле и все — воины. — Он хлопнул себя по бедру, где должна была висеть сабля. — Так пусть же каждый рвет, кусает, как волк… не разбирая… кто попадется. Ведь мы все-таки волки, не собаки…
— Я не думаю, чтобы это я своим появлением вызвал такой взрыв, — сказал Синьков. — Может быть, я попал не вовремя?
Сергей вкрадчивой походкой двинулся к нему. Казалось, по ковру идет большой и легкий зверь.
— Это зависит от тебя.
— Ах так? Ну, говори.
Синьков опустился в кресло.
— Говорить? — спросил, ни к кому не обращаясь, Сергей.
— Говори, — нерешительно отозвался Андрей.
Правда, время было необычайное и хроника каждого дня могла дать оригинальный и напряженный сюжет, достойный Сю и Террайля, для десятков романов, — но то, что услышал Синьков, показалось ему пьяным вымыслом, бредом недоразвитого фантаста. Какая-то организация, орден, шайка… От черного автомобиля до ножа — все было приемлемо. План террора, иезуитского, летучего, неуловимого, террора единиц против масс, господ против победивших рабов, тактика отчаяния, требовавшая крови ради крови…
Синьков смотрел на лакированные сапожки будущего убийцы, и ему стало скучно, как взрослому, вступившему в игру увлекшихся подростков. Он внезапно зевнул и спросил, не знают ли они адреса его гимназического товарища, Воробьева.
Андрей Куразин не подал уходившему Синькову руки…
Воробьев был не менее зол, но трезв. Военный завод прекратил работы за отсутствием сырья. Поручик, связанный с агентурой иностранных фирм непрерывной цепочкой, протянувшейся от Лондона и Нью-Йорка до Стокгольма и Гельсингфорса, был сыт, обеспечен валютой, летал по делам завода в Або, Ганге и Хапаранду. Попутно привозил мелкую контрабанду. В счет будущих благ оказывал мелкие услуги лейтенантам и атташе союзных армий, еще не покинувшим разбросанные по Петрограду посольства. Встретив товарища, он предложил Синькову поселиться вместе.
Тереза Викторовна отдала друзьям бывший зал, самую большую комнату, разделенную легкой аркой. Офицеры спят в дальней половине, освобожденной от всякой мебели. Здесь с окон и стен снято все мягкое. Здесь — бивуак, только две походные койки и физкультурный коврик на полу для французской борьбы. Это — стиль Воробьева.