Он поил Сверчкова пустым чаем и умно, со знанием дела бранил газету, которой отдал двадцать лет жизни. Каждый день в репортерской он грозил уйти работать к большевикам и со страхом замирал перед столом заведующего отделом. У него был товарищ и друг с таким же двадцатилетним газетным стажем — пьяница, несусветный враль, ловкач и проныра Верстов. Все лицо его было изъедено волчанкой и перевязано черными платками, к которым иногда для парада прибавлялся белый. Глаза алкоголика, тяжелое дыхание смущали Сверчкова, но слушать Верстова он мог часами. Верстов работал, по его собственным словам, во всех газетах столицы. Если где-нибудь открывалось новое газетное предприятие, он шел и требовал аванс. Во избежание шума и сплетен аванс давали. Верстов пропивал его в тот же вечер и шел за следующим. Ему отказывали. Он говорил: «Ну и черт с вами!» — и шел в ресторан пропивать очередной гонорар.
Трудно было отделить правду от выдумки в его рассказах, но для Сверчкова все это звучало как неведомая, но правдивая, открывающая глаза на этот мирок быль. Верстов рассказывал, как он пролежал под супружеской кроватью обер-прокурора синода и подслушал рассказ сановника жене о подготовляемом законе о вероисповеданиях. Пока градоначальника вызывали к московскому проводу, он выкрал со стола списки высылаемых из Петербурга богачей евреев. Вызывал градоначальника приятель Верстова, а список попал в газеты.
Верстов убедительно говорил о продажности и беспринципности петербургских газет, говорил как о чем-то давно и всем известном. Он называл ставки, гонорары, дотации — скрытую для постороннего глаза паутину редакторских кабинетов, — от которых у Сверчкова кружилась голова.
— Вот послушайте, я вам расскажу, — подсаживался еще ближе к Дмитрию Александровичу Верстов. — В двенадцатом году приехали в Питер нью-йоркские бизнесмены. Первым делом — в газеты. Мы, мол, намерены снести квартал между Невским, Садовой и Итальянской и построить там термы по образцу древнего Рима. В двенадцать этажей. Елисеева? Тоже снесем. Никаких магазинов и контор. Будут бани, при банях — ресторан, театры. Всё на воде: островки, оазисы такие, столики — тоже на воде. Официанты в гондолах. Такие, словом, турусы на колесах. Ну, мы расписали… но сдержанно… Какие же основания стараться? Вдруг получаем приглашение на банкет. От каждой газеты трое: редактор, заведующий хроникой и репортер, который будет давать материал. Стол блещет — серебро, хрусталь, у каждого куверта именная карточка и уголок (белейший!) торчит из-под салфетки — этакой, знаете, с хрустом. Я незаметно взял да и переменил карточки. Редактор, значит, сел на мое место, а я за его прибор. Ну… каждый это салфетку, как полагается, на колени, а конвертик незаметно в жилетный карман. Дома смотрю: две с половиной. Вот это по-американски! Как работают, сукины дети. Редактор потом узнал, чуть меня не съел, подлец. Мне полагалось семьсот пятьдесят. Ясно, что нечисто. А что нечистого? — не понимаем. Проверено: в Нью-Йорке — контора, клерки, машинистки, реклама… Ну, в газетах мы подняли шум. И проекты, и сметы, и снимок ресторана с плавающими официантами. И нью-йоркская контора в небоскребе. Акции пошли в ход. Ну, а оказалось все очень просто. «Американцы» собрали капитал и испарились. Исчезла и контора в небоскребе.
Однажды, не получив достаточно удовлетворения из пузатого лисицынского графинчика, он предложил Сверчкову:
— Пойдемте к мистеру Пэнну, ведь вы с ним знакомы. Старик стал скуп, — кивнул он в сторону Лисицына, — а у мистера всегда заграничный коньяк, и не какой-нибудь — посольский. Больше рюмочки он, правда, не даст, но мне иногда отпускает повторную. У него какие-то французско-испанские источники…
Мистер Пэнн принял гостей с радушием разоряющегося, но гордого былым хлебосольством помещика. Он поставил цветной граненый флакон на круглый японский столик. Он суетился и рыскал по всем углам в поисках закусок. Ничего не нашел, сослался на какую-то неведомую Веру и успокоился в темном углу на чем-то мягком.
Верстов выкладывал газетные сплетни. Лица мистера Пэнна не было видно, только носок лакового ботинка покачивался в тусклом свете окна.
— Погано, барин, — говорил, прихлебывая коньяк, Верстов. — Теперь мы на гнилом, смердящем болоте. Задыхаемся…
— Не верьте ему, — снобически замечал мистер Пэнн. — Болото просыхает. Скорее, не хватает привычных паров. От этого и ощущение удушья.
— Так бросили бы, родимый. Занялись бы переводной литературой…
— Не могу, дорогой, не могу… Уже надышался. Раб привычки… Как морфинист.
Верстов прищурил глаз с хитринкой: