Тревога все глубже врастала в явь. В истерической поспешности одевалась мать, готовая стучаться ко всем знакомым, бежать на поиски, хоть куда-нибудь… Сын удержал ее; если беда стряслась у друзей – они давно сообщили бы об этом; сам он побежал в полицию. Лестница внизу зияла, словно черный колодезь; с каждой следующей ступенькой отчаяние становилось все безнадежней; с каждым шагом случившееся все неумолимее представлялось ему грубым, осуществившимся фактом. Мертвенно-пустынные проходы улиц были пропитаны сырой мглой, происшествие облекалось плотью, овеществлялось и разрасталось, словно в него проникало все больше и больше необработанного и тяжелого вещества. Коридоры полицейского управления и днем выглядят уныло; теперь же их холодная, пустынная печаль сделалась естественной частью призрака беды, и желтая, крайне неприветливая приемная уместилась в этой картине непреложным и мучительным фактом; несчастье обрело какое-то чуждое звучание в безучастном голосе чиновника, проговорившего: «Никаких сведений не поступало; имя и фамилия вашей сестры?»
Мартинец уходил с тяжелым сердцем; дело принимало все более страшный и неприятный оборот; по сонному городу – к полицейским отделениям, к приемному покою «Скорой помощи» катят дрожки, от госпиталя к госпиталю, – всюду ожидание, пустынность, тягостная тишина, в конце концов – шаги по коридору и недовольный, заспанный голос: «Девушки – мертвой или раненой – в этот день нигде не зарегистрировали», – однако все фактическое и внешнее, удручающее и отчужденное, с чем он столкнулся сегодня на своем изнурительном пути, сомкнулось с призраками несчастья в один общий безмерный и непостижимый мир горя и беды.
Мартинец медленно брел домой; но уже в дверях его встретил вопрошающий взгляд матери, и он понял, что рухнула их последняя надежда. С быстротою молнии в голове пронеслось: с самого начала они всё делали лишь с одной целью – скрыть друг от друга страшную муку предчувствия, что Лида сделалась жертвой преступления. Как будто вдруг обнажилась отвратительная рана – холодный, ясный страх, отчетливый и жуткий. Оба вдруг осознали то, что втайне предчувствовали: над Лидой совершено насилие, она похищена, грубо изнасилована и теперь лежит где-то, беспомощная, обесчещенная или мертвая; это была кульминация кризиса, которая не могла Длиться долго, и все же ощущение ее не исчезало до самого конца; хотя страх давно отпустил их, миг этот продолжал отбрасывать свою тень, словно вечное memento ([1]) боли.
В час кризиса пани Мартинцова упала на колени и читала молитвы, горячо и поспешно:
«Господи Иисусе, луч света извечного, смилуйся над нами! Господи всевышний на небесах, смилуйся над нами! Господи всеблагий, помилуй нас! Господи Иисусе, всевидящий отец наш, смилуйся над нами! Господи Иисусе, ангел небесный, смилуйся! Иисусе, тихий и покорный сердцем, смилуйся! Господи Иисусе, творец мира и покоя, смилуйся над нами! Ради таинства святого твоего преображения, освободи нас, господи! Ради смертной твоей тоски и мук твоих, господи, освободи нас!»
Монотонно и механически падали слова молитв, словно капли воды или уходящие мгновенья; этот призыв повторялся непрестанно, до умопомрачения, как бы измеряя глубину горя. Это был вопль страдания, который, многократно повторяясь, вливается в беспредельное и странно нудное однообразие застоявшейся печали. С каждым новым обращением к господу, с каждым повтором печаль водворялась все полнее, неся тишину и оцепенение. Вскрик за вскриком – и вокруг становится все более одиноко и пусто; все измерения времени растут, как растет глубина от ритмического вращения бура. Все окружающее будто испарилось и улетучилось; куда-то отступила, отодвинулась мучительная близость предметов; и. словно по безграничному пустому простору, сквозь оцепеневшее сознание несется монотонное: «Господи Иисусе, смилуйся над нами».
Каждое слово молитвы исполнено таинства и уносится в бесконечность; не сетует и не обвиняет, не впитывает человеческое горе и не рассказывает о нем, но уносится в бесконечность и уносит с собой людское страдание. Чем же ты сделалась, боль, окруженная этим горизонтом без конца и края? Что еще осталось от тебя, сущее мгновение, во все стороны распахивающееся в вечность? О, скорбное сердце, есть ли в мире что-нибудь большее, чем милосердие и избавленье?