Ей прямо-таки не терпится вызвать скандал, унизиться до последней степени, – мне это непонятно, но я надеюсь, что со временем она опомнится. Приехать сюда пожелала, разумеется, она; на остановке в Карловых Варах он настоял уже по пути; это была отчаянная неосмотрительность. Не могу Вам описать сцены, свидетелем которой мне пришлось стать; порой мне казалось, будто я на грани ада или помешательства. Лиде я сказал, что разыскать ее мне помог счастливый случай – помните, я говорил Вам о нем; я понимаю, это обман, но я не в силах был признаться, что, в сущности, нашли ее Вы. Напротив, я рассчитываю на Вас, на то, что сразу же после нашего возвращения Вы навестите Лиду и первым убедите ее, что никто ни о чем не догадывается. Мне хочется, чтобы она как можно быстрее успокоилась».
Голуб выронил письмо. Да, ради Лидиного спокойствия. Какое несчастье – Лида!
Песнь любви (Лида, II)
После загадочного Лидиного бегства, когда девушка вновь вернулась в семью, у Мартинцев началась новая жизнь – не новая, конечно, отнюдь, она была похожа на что угодно, но только не на новую жизнь; новое несет в себе некое искупление, и даже самая горькая печаль становится побудительной причиной резкого движения вперед. Жизнь семьи Мартинцев не обновилась; просто все пришли к молчаливому согласию вести себя так, словно ничего не произошло. С той минуты, когда возвратившаяся домой Лида в ответ на первые вопросы матери разразилась душераздирающим плачем и после целой ночи сцен и упреков не вымолвила ни единого слова признания, никто больше не напоминал о случившемся. Осторожно обходили стороной все, что как-то касалось грустного происшествия; но именно эта «обходительность» всем слишком ясно давала знать: потрясение не забыто, хотя о нем и не говорится. От первого утреннего пожелания «доброго утра» до той минуты, когда Лида, прощаясь с матерью перед сном, целовала ей руку, дни тянулись однообразно-угрюмо и спокойно, но чем невозмутимее был этот покой на поверхности, тем явственнее чувствовалась тоска и глубинность молчания.
Все сделалось иным, совершенно иным; когда Лиде желали «доброго утра», это звучало чуть ли не робко, словно первый шаг на пути к сближению; когда же вечером Лида склонялась над материнской рукой, протянутой для поцелуя, она делала это с такой покорностью, с таким жалким и виноватым видом, что мать потихоньку отнимала руку движением, мучительным для обеих.
Исчезла былая естественность; все боялись что-либо изменить, хотя и желали страстно вернуться к прежней жизни. Им казалось, что любая внешняя перемена напомнит о страшной дате безжалостного Лидиного проступка, и жили по-старому, каждый про себя мучительно переживая изменения, коснувшиеся всего и вся.
Лида погрузилась в самоуничижение. Молча уклонялась от встреч с давними знакомыми и сидела дома, у матери на глазах. Письма свои отдавала читать матери, а получив их обратно нераспечатанными, откладывала в сторону не читая, – и все-таки среди возвращенных этих писем были два таких, которые привели ее в волнение. Казалось, она беззвучно благодарит мать и брата за молчание, за каждое оброненное слово, за любое незначительное поручение; она принимала все с выражением униженной покорности, даже беззащитности, словно любезности, которых она недостойна и которые терзают ее. И в самом деле – мать и брат уже ничего не делали без задней мысли: а вдруг именно это развлечет и заинтересует Лиду? Разговаривали они только ради Лиды, исподволь окидывая ее взглядом, исполненным нежности и тревоги, но, заметив лишь выражение униженной благодарности на ее прекрасном, измученном лице, вдвойне растроганные, делались еще более предупредительны, наперебой оказывали ей всевозможные знаки внимания, от которых она ужасно страдала.
В таком состоянии нашел девушку Голуб, когда, вспомнив о просьбе друга, зашел к Мартинцам с визитом. Мартинец и его мать встретили Голуба со вздохом облегчения; он был для них тем единственным, кто обо всем знает и, значит, может войти в их безмолвный и тайный сговор, не нарушая ту паутинную сеть бережного отношения к Лиде, которой они опутали себя. И вот он увидел перед собой трех человек, которые сами себя унижают чрезмерной любовью; мать и брат коленопреклоненно жертвуют всем ради прелестной великомученицы, а та, распростершись ниц, посыпает голову пеплом в неутолимой жажде самоуничижения.