Я пошла к конторке – некогда застеклённой маленькой комнатке в глубине цеха, где обычно сидела Ирина. Теперь стёкол не было, и я уже издали увидела голову Ирины.
Мне захотелось сделать Ирине сюрприз своим неожиданным появлением. Я тихо подошла к конторке и остановилась у перегородки. Ирина сидела за столом, а напротив неё сидел юноша лет шестнадцати. Ирина не изменилась с тех пор, как мы расстались, только глаза её будто покраснели, или, может быть, отблеск огня окрашивал белки в розоватый цвет. Юноша, сидевший напротив неё, был одет в ватную куртку, на нём была шапка-будёновка, из-под которой выглядывали спутанные волосы. Он сидел, положив ногу на ногу, и слушал Ирину.
– Ну вот, такие дела, Никанор Семеёнович, – говорила Ирина своим хриплым, вечно простуженным, низким голосом. – Я думаю, ты вытянешь, а Гольцев и Ганушкин – это уж на твоей совести. Ты уж сам смотри, что с ними делать…
Я приподнялась на цыпочки, чтобы посмотреть, кого это Ирина называет Никанором Семёновичем. Но, кроме юноши и Ирины, в комнате никого не было.
– Гольцева подкормить надо, – сказал юноша, – а то помрёт. Он сегодня упал и встать не мог, ребята подняли. Я уж директору утром сказал. Подкормить надо.
Он говорил медленно, срывающимся баском, хмуря свои белёсые брови.
– Всех надо подкормить, Никанор Семёнович, – устало согласилась Ирина и постучала пальцем по столу. – Вот, говорят, с завтрашнего дня будет объявлена прибавка – пятьдесят граммов.
– Это точные сведения? – деловито осведомился юноша.
– Завтра узнаем, – ответила Ирина.
– Ира! – тихо позвала я.
Ирина вздрогнула, повернула голову, но, видно, не узнала меня: я стояла в тени, а в конторке горел свет.
– Кто это? – спросила она.
Тогда я вошла в конторку. Ирина вскочила и бросилась мне навстречу. Мы крепко обнялись и поцеловались. Я почувствовала, что у неё горячие, потрескавшиеся губы…
– Ну, вот видишь, вот видишь, – повторяла Ирина в какой-то растерянности, – ты и пришла. А мы всё по-прежнему живём. – Она замолчала, точно вспомнив о чём-то. – Ты знаешь, что тебя Саша разыскивает?
– Знаю, – ответила я. – Мы расстались с ним два часа назад.
– Ну, я пойду, Ирина Григорьевна, – сказал юноша, вставая и сдвигая будёновку на затылок.
– Лидуша, ты познакомься, – обратилась ко мне Ирина, – это наш новый мастер, Никанор Семёнович. А это – Лида, наша бывшая фельдшерица.
Юноша протянул мне руку:
– Никанор Семёнович Варягин.
Он произнёс своё имя, отчество и фамилию медленно и с достоинством. Затем он кивнул мне головой и вышел из конторки.
– Лучший рабочий цеха, – сказала Ирина, смотря ему вслед.
И тут только, присмотревшись к рабочим, сновавшим по цеху, я заметила, что среди них много подростков. Я видела, как Никанор Семёнович неторопливо шёл по цеху, время от времени останавливался и что-то кричал рабочим, стоявшим у прокатного стана.
Я присела к столу, за которым сидела Ирина, откинувшись на спинку стула. Глаза её были полузакрыты.
– Устала я, – тихо проговорила она. Потом резко потёрла глаза и встала. – Ну, пойдём вниз.
Мы прошли по цеху и спустились по знакомой лестнице в подвал. В комнате, где я прожила два месяца, топилась печурка и всё казалось таким же, как и тогда, когда я ушла отсюда. По-прежнему висел на стене противоипритный костюм, и моя кровать стояла там же.
– Ну, садись, Лидушка, рассказывай, – тихо произнесла Ирина, опускаясь на свою постель.
– У вас тут всё по-старому? – спросила я.
– Не совсем, – ответила Ирина.
– Девочки все на месте? Где Зоя?
– Зоя? – переспросила Ирина. – Она умерла. Давно уже. Месяца полтора назад.
Мне показалось, что кто-то холодной рукой дотронулся до моего сердца. Зоя умерла. Её кровать стояла рядом с моей. Вот она и сейчас стоит, аккуратно застланная.
– Та-ак. Ну, а Лёля?
– И Лёля… умерла, – тихо ответила Ирина.
– Надежда?
– Умерла.
– Рая?
– Рая здесь. Дежурит по двору. Она скоро придёт.
– Нина?
Ирина не сразу ответила.
– Умерла? – спросила я.
Ирина покачала головой.
– Нет, Нина ушла с завода. Ну… словом, не выдержала. Как-то живёт.
Ирина скривила свои тонкие, потрескавшиеся губы.
– Так ты прямо с Ладоги?
– Почти, – ответила я и рассказала ей всё, что произошло за последние сутки.
Во время моего рассказа Ирина не проронила ни слова. Она сидела на постели, прислонясь к стене и заложив руки за голову. Когда, рассказывая, я останавливалась, вспоминая что-либо, она по-прежнему молчала и сидела не шевелясь. Я рассказала ей об истории с лётчиком, и о встрече с Ольшанским, и о своих переживаниях во время ожидания в «Астории», и о самой встрече. И только дойдя до того, как мы расстались и как хорошо было у меня на душе, когда я шла по Ленинграду, держа в руках бумажку с номером Сашиной почты, я вдруг остановилась.
Я подумала: как нехорошо с моей стороны рассказывать всё это Ирине! Вот она сидит передо мной, моя любимая подруга, мой верный товарищ. Ей некого ждать: всех, кто был дорог ей, уже нет в живых. Зачем же растравлять её раны рассказом о своих радостях? Я замолчала и стала смотреть в сторону, подыскивая слова, чтобы постепенно перевести разговор на другую тему.
А Ирина вдруг говорит:
– Ну, теперь ты выдержишь, Лидушка.
Она вскочила, притянула меня к себе, крепко обняла.
– Знаешь, Лидушка, – сказала она, – я за своими девушками наблюдаю и за собой тоже: нам нужны какие-то радости, понимаешь, радости! Они нам больше, чем витамины, нужны. Вчера Галя – помнишь, беленькая такая – получила от мужа письмо с фронта. Теперь я за неё спокойна на некоторое время: ничто не возьмёт её, она будет жить своей радостью. У Людмилы отец вышел из госпиталя. Совсем умирал, – подняли. И эта будет держаться. Если у кого и нет радостей, я стараюсь их выдумать. Это совсем невинный обман. Рассказываю сон какой-нибудь или просто о предчувствии, что сбудется какая-нибудь мечта. Вот ты сейчас выдержишь, я знаю. – Ирина посмотрела в мои глаза, разжала свои руки и снова заложила их за голову.
И тогда я спросила:
– Ну, а как же ты, Ирина? Кто выдумает для тебя эти радости? Как тебе-то жить?
– Мне-то? Тяжело. Тебе я могу об этом сказать. Очень тяжело! – добавила она внезапно громко. – Иногда мне кажется, что все сейчас живут будущим, а я одна должна жить настоящим… Ведь будущее не сулит мне ни радостной встречи с любимым, ни даже надежды на встречи, а вот сегодня и завтра – я чувствую – я много значу для моих девушек и для рабочих моего цеха, в этом смысл моей жизни.
Она замолчала.
Мне казалось, что она не права, утверждая, что ей нечего ждать от будущего. Мне думалось, что вообще нет человека, который не ждал бы чего-либо в будущем. Но я не разубеждала Ирину. Мы вообще никогда не уговаривали друг друга.
– Ну, хватит рассуждать, – сказала Ирина, подходя к печке. – Сейчас я тебе устрою праздник: будешь мыться.
Она вышла из комнаты и через минуту вернулась с ведром воды. Она еле несла ведро, и вода расплёскивалась через край. Я подскочила к ней.
– Тяжёлое какое, – сказала Ирина.
Мы поставили ведро на раскалённую печь.
– Теперь вода для нас уже не такая роскошь. Мы, можно сказать, наладили производство воды, – она чуть усмехнулась, – все носят: и стар и млад.
Я заметила в Ирине одну новую чёрточку. Я не знаю, как её назвать покороче, но дело заключается в следующем: я встречала за свою жизнь немало людей, которые, казалось, говорили разными словами и разными голосами дома и на людях, так сказать, при исполнении своего долга. Они были честными и хорошими людьми и, очевидно, были искренне убеждены, что на трибуне или за председательским столом надо говорить как-то иначе, менее естественно. А вот в Ирине это объединялось – домашнее и служебное. Может быть, потому, что в жизни её это переплелось. Она одинаково говорила и там, в цехе, с рабочими, и здесь, со мной, и, когда она с едва заметной усмешкой сказала, что «мы наладили производство воды», мне это особенно бросилось в глаза. Пока грелась вода, мы сидели на Ирининой постели.
– Вот ведь какая штука жизнь! – говорила я. – Иной раз кажется, что для неё не существует расстояний. Я хочу сказать, что не обязательно нужно мотаться из конца в конец земли и что на маленьком клочке её можно испытать всё многообразие жизненных ощущений: радость, близость смерти, отчаяние, любовь, дружбу…