– Вы спите? – громко спрашиваю я, чтобы нарушить наконец молчание.
И тогда едва слышный голос отвечает:
– Я не сплю. Я умираю.
Эти слова были сказаны настолько тихо, что я подумала: не почудились ли они мне? Подошла к кровати и увидела, что на ней лежит человек, прикрытый какими-то одеждами. Да, я вижу его лицо. Оно маленькое, со щетиной волос. Невозможно определить, молод этот человек или стар.
– Что с вами? – спрашиваю, хотя прекрасно понимаю, что с ним.
Человек отвечает:
– Ничего. Это конец.
Я сразу намечаю себе линию поведения. Говорю:
– Ну, это мне лучше знать, конец или не конец. Я врач.
Человек слегка поворачивает ко мне голову и переспрашивает:
– Врач? – В его голосе звучит удивление и недоверие.
– Врач, – повторяю я. – Делаю обход квартир. Как вы себя чувствуете?
Человек с трудом ложится на другой бок, спиной ко мне, ничего не ответив. Я потормошила его за плечи и сказала настойчиво:
– Вы всё-таки отвечайте, когда с вами говорит врач.
Молчание.
– Совсем вы не так больны, – говорю я громко.
Молчание.
– Хотите хлеба?
Моя рука лежит на его плече, и я чувствую, как он вздрагивает. Затем медленно шёпотом произносит:
– Вы что, смеётесь надо мной?
Нащупываю сухарь в кармане стёганки, отламываю крохотный кусочек.
– Ешьте, – говорю я, держа сухарь на ладони.
Человек опять поворачивает ко мне голову. С минуту смотрит на мою ладонь пустым, бессмысленным взглядом, с трудом выпрастывает руку из-под одеяла, схватывает сухарь и мгновенно проглатывает. Потом растерянно смотрит на меня.
– Ну вот, – говорю я, – теперь давайте разговаривать. Кто вы? Как ваша фамилия?
– Зачем вы дали мне хлеба? – спрашивает вдруг человек. – Всё равно я должен умереть.
– Перестаньте болтать глупости, – сказала я резко.
Разговариваю с ним умышленно сухо, даже грубо, как говорят не с больным, а со здоровым, но капризным человеком. Было очень трудно говорить с ним таким тоном, но я знала, что это единственный способ вывести его из состояния полной депрессии, в которой он находился. За последнее время я видела много дистрофиков, и что-то в движениях и во взгляде этого человека говорило мне, что он не достиг ещё той крайней степени истощения, за которой следует смерть.
– Ну? – повторила я.
– Почему вы не даёте мне спокойно умереть? – плаксиво протянул человек. – Ну, пишите, господи! Сиверский Антон Иванович, химик… Был химиком…
Я отломила в кармане ещё кусочек сухаря, но, ощутив его в руках, сразу почувствовала сильный голод. У меня даже голова закружилась: так мне захотелось есть. Но я сдержалась.
– Вот вам ещё кусочек. Только жуйте, а не глотайте целиком.
Потом я всё же отломила маленький кусочек и положила себе в рот. Мне показалось при этом, что в глазах Сиверского, устремлённых на меня, появился испуг. Но я тут же протянула ему остальное.
Сиверский положил сухарь в рот и стал медленно жевать.
– Очень дёсны болят, – произнёс он жалобно, точно ребёнок.
– Ну, они сейчас у всех болят, – ответила я.
Сиверский дожевал сухарь и теперь неотрывно смотрел на карман моего ватника.
– Больше ничего нет, – сказала я, – но потом мы, может быть, достанем ещё.
Вдруг громко зашипела коптилка. Я видела в зеркале, как судорожно вздрагивает язычок пламени.
Сиверский весь сжался, точно испугавшись чего-то.
– Подлейте, – попросил он, – там ещё есть в бутылочке.
Я встала и подлила в коптилку маслянистой жидкости.
– Ну вот, – протянул разочарованно Сиверский. – А я ещё жив.
– А зачем вам, собственно, умирать? – слегка раздражённо спросила я. – Почему я, например, живу и ещё тысячи людей живут, а вы должны умереть?
Сиверский посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом и сказал:
– Вы не сердитесь. Я просто устал от всего, не могу больше… Всё время держался, а теперь больше не могу. Всё исчерпано. Сегодня вечером я лёг и решил, что больше не встану. Умирать легче, чем жить. Я заправил коптилку в последний раз. Страшно умирать в темноте. Мне почему-то казалось, что вот догорит коптилка – и наступит конец. Потом лёг…
Я слушала его, и мне не было страшно. Наоборот, я чувствовала себя всё увереннее, я знала, что спасу этого человека. Лёг, решив больше не вставать… Значит, мог ещё и не ложиться, мог жить, я не сомневаюсь в этом. Он просто опустил руки, перестал бороться. Замерзают вот так же: перестают двигаться, потому что лечь кажется приятнее и как будто совсем ничего не болит. Тогда и умирают.
Я сказала спокойно и официально, насколько могла:
– Это всё ваши фантазии. Просто у вас нервы не в порядке. Вы работаете где-нибудь?
Лицо Сиверского исказила гримаса.
– Работаю? – переспросил он. – Мой институт эвакуирован. А я вот остался, себе на погибель.
– Та-ак, – отозвалась я. – Ну так вот, вы будете работать.
Глаза Сиверского широко раскрылись.
– Вы смеётесь, что ли? – тихо проговорил он.
– Я не смеюсь, – ответила я. – Поймите, в работе для вас единственное спасение. Поверьте мне. И потом – работать нужно. Если хотите, я вам расскажу…
– Я ничего не хочу слушать, – прервал меня Сиверский. – Я умирающий человек. Оставьте меня в покое.
Он повернулся ко мне спиной.
– Товарищ Сиверский, – громко сказала я, – по постановлению Ленсовета вы мобилизованы для работы в детском доме.
Сиверский повернул ко мне голову.
– А вы не сумасшедшая?
– Нет, – ответила я. – Теперь слушайте. Детдом будет здесь же, в этом доме. Через пять дней сюда привезут детей… Нет, через четыре дня.
Сиверский упорно смотрел на меня. Я продолжала:
– Вот мы и будем с вами работать в этом доме.
– Всё-таки один из нас ненормален, – медленно проговорил Сиверский. – Какой детдом? Я же не кормилица и не нянька. Я сам умираю от голода. Я встать с постели не могу…
– Можете, – жёстко сказала я. – Вы и сами ещё не знаете, что вы можете. Значит, с детдомом дело решённое. Теперь давайте что-нибудь поедим.
Глаза Сиверского снова оживились, но он ничего не сказал.
Я поднялась, взяла в руки коптилку и стала осматривать комнату. На подоконнике я заметила банку и в ней застывший суп. Я сразу поняла, что это за суп: он был приготовлен из белковых дрожжей. Мы с Ириной часто готовили такой суп.
– Послушайте, Антон Иванович, – крикнула я, – да у вас тут целый «гастроном»!
Сиверский по-прежнему молчал. Я подняла коптилку и хотела подойти ко второму подоконнику, но в это время голова моя сильно закружилась. Я очень испугалась, что сейчас потеряю сознание, обернулась, чтобы поискать стул. В этот момент всё поплыло перед моими глазами, язычок коптилки вытянулся и отдалился…
Потом я провалилась в темноту.
…Очнулась на кровати в той же комнате. Топилась печка. Сиверский сидел у печки на корточках, а я лежала на его постели. Помимо того, что я себя отвратительно чувствовала – ощущала горечь во рту, и немного кружилась голова, – мне было нестерпимо стыдно за свой обморок.
Сиверский неподвижно сидел у печки на корточках, спиной ко мне.
Позвала:
– Антон Иванович?
Он повернул голову, медленно поднялся и пошёл ко мне нетвёрдыми шагами.
– Ну как? – спросил Сиверский, подойдя к кровати.
Я молчала. Чего бы я сейчас не дала за то, чтобы не быть здесь!
«Вот, – думала я, – пришла, накричала на больного человека, грохнулась в обморок и его же заставила ухаживать за собой…»
Я быстро поднялась, чтобы уступить место Сиверскому. Но голова моя стала кружиться ещё больше, я повалилась на подушки.
– Лежите уж! – проворчал Сиверский, и мне показалось, что голос его окреп. – Тоже мне… детский сад…
Он осторожно присел на кровать рядом со мной.
– Это не от голода, – сказала я, – это просто от усталости.
– Усталость! – так же скрипуче отозвался Сиверский. – А вы держитесь.
Я лежала и думала, что провалила всё дело с детдомом. Теперь Сиверского не заставишь работать. Я чувствовала, что потеряла всё своё влияние. Мы будто ролями поменялись.