Я посмотрела на него так, как будто не было ничего более естественного, чем видеть его на подоконнике, и спросила:
– А продувать не будет?
– Конечно, будет, – ответил он, – не фанера!
В комнате стало совсем темно, и работы пришлось прекратить.
– Ночевать у меня будешь, начальница? – спросила Анна Васильевна.
Я ответила утвердительно. Затем мы все вышли из комнаты, и я, проходя через правую, захламлённую анфиладу комнат, поняла, как много удалось сегодня сделать.
Мы гуськом спустились по расчищенной снеговой дорожке. Перед тем как разойтись по квартирам, я сказала, что завтра мы соберёмся часов в восемь утра, пойдём за печками, а потом я зайду в райздрав, оформлю всех новых работников детдома и получу на них карточки. Мы простились, и я пошла за Анной Васильевной.
В своей комнате Анна Васильевна зажгла коптилку – кусочек марли, плавающий в маслянистой жидкости. Эти коптилки придавали всем комнатам одинаковый вид.
Мы сели на кровать, и я только сейчас почувствовала, что смертельно устала.
Анна Васильевна сидела выпрямившись, положив руки на колени, и пристально наблюдала за огоньком коптилки.
Вот так мы и сидели некоторое время молча, потом я подумала, что ведь, в сущности, ничего не знаю об этой женщине, которая сидит вот тут на постели, рядом со мной. Но я чувствовала к ней удивительную симпатию. Я посмотрела на неё украдкой: лицо её казалось продолговатым, – может быть, от света коптилки, и не слишком худым. Отпечаток спокойствия и просветлённости лежал на нём.
Но не только спокойствие видела я на лице Анны Васильевны. На нём отражалась постоянная готовность ответить на все твои невысказанные мысли. Со мной часто бывает так: вот хочешь что-то сказать, но в последнюю секунду удерживаешь уже готовые сорваться с языка слова. А потом с испугом смотришь на лицо собеседника: не услышал ли он? И вдруг читаешь на лице: да, услышал и хочет ответить. А ведь ты ничего не сказала… Вот то же самое видела я на лице Анны Васильевны.
Сколько ей было лет? Не знаю… Лет под сорок, пожалуй.
– Холодно, – вдруг сказала я неожиданно для самой себя.
Анна Васильевна вздрогнула, едва заметным усилием оторвала взгляд от пламени, повернулась ко мне.
– А вот я заметила, – проговорила она, – если на огонь долго смотреть, то как-то теплее становится. Но это так, себя уговариваешь.
Потом она встала, подняла стул, внимательно осмотрела со всех сторон и вдруг с размаху с силой ударила об пол. Две ножки отлетели в сторону.
– На растопку есть.
– Зачем вы! – вырвалось у меня.
Через несколько минут в печке жарко пылал огонь. И опять, глядя на красные угли, я вспомнила, как Саша любил смотреть в пылающую печь. Я вспомнила это и схватилась за карман: ведь там у меня лежало неоконченное письмо к нему. Нащупала бумагу. Письмо было на месте.
«Сегодня обязательно допишу», – подумала я.
– Ну вот, гори-гори ясно, – сказала Анна Васильевна, отходя от печки. – Теперь поедим, пожалуй?
– Конечно, конечно, – заторопилась я, развязывая свой вещевой мешок, – вот сухари, концентрат…
– А у меня есть суп, – объявила Анна Васильевна. Она взяла с окна кастрюлю и поставила её на печь.
Мы поужинали, потом проболтали до полуночи. Мы не говорили ни о детдоме, ни об обстрелах, ни о еде. Мы мечтали. Это получилось как-то невольно; кажется, я заметила по какому-то поводу: «Вот когда кончится война…» С этого и началось.
– Эх, и ремонт тут придётся делать после войны! – как-то очень просто, по-будничному проговорила Анна Васильевна.
Потом она стала рассказывать, как хорошо они жили до войны с мужем. Её муж был партийным работником.
Мне стало завидно, и я сочинила целый рассказ о Саше и о том, как мы жили вместе…
Анна Васильевна показала мне свой альбом. Я и Саша вообще не любили фотографий и почти никогда не снимались, а теперь я так жалела, что у меня нет Сашиной карточки. В этом альбоме были ленинградские виды, фотографии самой Анны Васильевны и её мужа, их друзей, коллективное фото заводской парторганизации. Анна Васильевна перевёртывала страницы альбома медленно и торжественно, точно перелистывала страницы своей жизни… Отложив альбом в сторону, она мечтательно сказала:
– Вот кончится война, вернётся муж, и поедем мы вместе с ним на какую-нибудь новостройку… – Она посмотрела в окно на занесённую снегом улицу.
…Ночью, лёжа в постели, я вспомнила, что есть сказка о каком-то кристалле. Если в него посмотреть, станут видны все скрытые качества и свойства человека… Вот, мне кажется, я иногда смотрю в такой кристалл… И не удержалась и рассказала об этом Анне Васильевне, которая всё ещё не спала. Она ответила, что кристалл – это, пожалуй, выдумка, а вот, внимательно глядя на человека, действительно видишь не только его, но и себя. Я сразу не поняла, что она этим хотела сказать, а вот теперь мне кажется, что понимаю и что она, пожалуй, права…
Сейчас Анна Васильевна спит, и так тихо, будто совершенно не дышит. Я так и не могла уговорить её лечь на кровать, она постелила себе на кушетке. Дрова в печке прогорели, и в сером пепле едва светятся красные угольки… А мне не спится, я встаю, зажигаю коптилку и сажусь писать Саше письмо. Только отправлю его уже завтра, когда пойду на завод за печками…
Проснулась ночью. Сижу за столом. Очевидно, так за столом и заснула… Сейчас обстрел, только где-то далеко от дома, где я нахожусь. Бум… пауза… бум… Вот сейчас где-то рушится дом… Бум… Как трудно привыкнуть к этому!..
Ну, всё-таки надо лечь: завтра много работы.
…Утром меня разбудила Анна Васильевна. Мы съели по сухарю и по маленькому кусочку сала, которое было у меня в пайке, и пошли собирать людей. Сиверский ещё спал. Когда мы его разбудили, он начал было говорить, что навряд ли поднимется сегодня с постели, так плохо себя чувствует. Но мы даже договорить ему не дали, а сказали, что через двадцать минут ждём его в школе. Затем мы пошли за Катей и Валей, которых вчера завербовала Анна Васильевна. Обе девушки были уже на ногах, и мы все вместе направились в школу. Там по-прежнему стоял собачий холод, несмотря на завешенные окна. Бельё на кроватях заледенело, и его пришлось снять: постелем, когда будут установлены печки. Пол снова покрылся инеем.
Но всё это не приводило меня сегодня в отчаяние. Теперь я твёрдо была уверена, что всё будет в порядке. Жаль только, что в комнате стоит полумрак, хотя день такой солнечный, яркий. Но ничего не поделаешь, приходится мириться с этим.
Потом решили: я и Анна Васильевна пойдём за печками, а Сиверский и девушки займутся расчисткой входной лестницы.
Санки мы раздобыли у дворника, тут же договорились с ним об установке печек и пошли на завод.
Добрались без особых происшествий, если не считать, что на Литейном нас захватил обстрел и пришлось с полчаса ждать, потому что снаряды падали где-то совсем рядом…
На заводе Ирину мы не застали, но она оставила мне в конторке записку, что печки готовы и стоят внизу, в нашей комнате. Я спустилась вниз и действительно нашла две печки с трубами. Никанор Семёнович сдержал своё слово.
Когда мы через весь город везли их в детдом, я чувствовала себя прямо-таки на седьмом небе от счастья. «Когда чего-нибудь сильно захочешь, – думала я, – всегда добьёшься!»
Мне показалось, что мы дошли до дому гораздо скорее, чем шли от дома до завода. Я ещё издали заметила, что наши девушки работают в подъезде. Мы торжественно подвезли печки к школе.
Сиверский стоял на верху лестницы и небольшим ломиком сбивал лёд. Вид у него был хмурый.
Мы с Анной Васильевной оставили пока печки у подъезда и сменили девушек.
Кстати, о девушках, – я ведь ещё ничего о них толком не рассказала. Так вот, одна из них, Катя, была высокой и очень молоденькой, ей вряд ли было больше семнадцати лет. Очевидно, она была близорукой, потому что всё время щурила свои и без того маленькие глазки. Лицо у неё было очень исхудалым. Другая, Валя, была, по-моему, ещё моложе и казалась полной, но это, верно, от бесчисленного количества одёжек, которые она надевала на себя.
Анна Васильевна рассказала мне, что обе девушки до войны учились в последнем классе десятилетки, а теперь школа не работает. Катя жила с матерью, но мать недавно умерла, а у Вали умерла тётка, у которой она воспитывалась, и сейчас девушки живут вдвоём. Анна Васильевна сказала, что они охотно согласились работать в детдоме.