Выбрать главу

– Погодите, – вдруг заспешила я, – ведь мешок-то мой в отделе кадров остался.

И я выбежала из домика, не дожидаясь ответа Андрея Фёдоровича. Когда я вернулась с мешком, карточки на стене не было.

Андрей Фёдорович сидел за столом. Он пристально и, как мне показалось, испытующе посмотрел на меня. Но я сделала вид, будто ничего не замечаю.

Я села напротив Андрея Фёдоровича и стала рассказывать о своей работе в Ленинграде. Когда я кончила рассказ, Андрей Фёдорович встал, прошёлся по комнатке, пригибая голову, – потолок был очень низкий, – и проговорил:

– Ну, всё прекрасно. Будете работать в армейском госпитале.

Я сказала:

– Андрей Фёдорович… Мне бы не хотелось работать в армейском госпитале.

Его борода дёрнулась.

– А что бы вам, интересно, хотелось?

Мне стало очень не по себе оттого, что разговор наш, по какой-то странной случайности, стал повторением моего разговора с лейтенантом. Но я решила довести дело до конца.

– Мне бы хотелось работать в какой-нибудь части.

– Так… – протянул Андрей Фёдорович. Потом он обернулся к стене и продолжал: – Если речь идёт обо мне, то вы напрасно беспокоитесь. Армейский хирург бывает в госпитале только немного чаще, чем в любом из санбатов.

– Андрей Фёдорович! Ну как вам не стыдно так говорить! Спросите у того противного лейтенанта, и он вам подтвердит, что я просилась в часть ещё до того, как встретила вас.

– Так… – снова протянул Андрей Фёдорович, сел на койку и опустил голову, подперев её руками.

И мне снова стало его очень жалко, как было жалко тогда, когда я уезжала с Ладоги. Я подумала, что Андрей Фёдорович единственный, кажется, человек, которому встречи со мной всегда приносят только огорчения.

Я не могла быть равнодушной к этому. Ведь мы прожили с ним бок о бок два месяца на неверном льду Ладоги; он был тогда самым близким из находившихся возле меня людей. Я вспомнила, как он растирал меня, замёрзшую после купания в проруби; вспомнила часы, когда его трогательная, немного грубоватая, застенчивая забота была для меня единственной радостью, единственным утешением.

Но я никогда не любила его, и теперь, после встречи с Сашей, я знала об этом твёрже, чем когда бы то ни было. Иной раз мне казалось, что я могу пойти на компромисс со своей совестью, думала, что я могла бы сделать это для Андрея Фёдоровича, только для него, – пожалеть, солгать, сказать, что люблю; но тут же мне представлялось страшным: жить с человеком бок о бок, ежеминутно быть готовым ко всему, держать в руках смерть и жизнь друг друга – и обманывать в таком большом.

– В тот вечер у меня был этот корреспондент. – Андрей Фёдорович не поднимал головы. – Впрочем, вы ведь, наверно, встретились.

– Да, – ответила я.

– Он пришёл вскоре после того, как вы уехали. И часа не прошло. Мы провели вместе вечер и ночь. Даже машину застрявшую вместе выталкивали.

Он говорил, всё ещё не поднимая головы. Я молчала. Он тоже замолчал.

– Вы давно с Ладоги? – спросила я, когда уже невозможно было молчать.

– Недавно, – ответил Андрей Фёдорович. Внезапно он встал и подошёл ко мне.

– Послушайте, Лида, я никогда ни о чём не просил вас. Но сейчас прошу: останьтесь здесь.

Я хотела остановить его, сказать, что это невозможно, но он не дал мне раскрыть рта.

– Я знаю, что говорю не то, что надо, – продолжал Андрей Фёдорович, – но вы не будете надо мной смеяться. Мне трудно жить, Лида. Я уже не могу, не могу больше жить один. Я ничего не хочу от вас, просто, – прийти вечером, очень редко, и чтобы горел огонь. Знаете, что я пережил в ту ночь? – спросил он, внезапно возвысив голос. – Вы уехали, вас нет, а он здесь. Он расспрашивает меня о вас, я отвечаю… Я чувствую, что я для него только справочное бюро и что утром он уедет, уедет к вам, а я останусь – и кругом лёд… Словом, всё это глупости, но сейчас я прошу вас: останьтесь. Попробуйте. Вы тотчас же уедете, если захотите. Тогда я не скажу вам ни слова. Но сейчас я прошу: останьтесь.

Он отошёл от меня и повернулся лицом к стене.

Я подошла и положила руки ему на плечи. Он вздрогнул, но не повернул головы. Я сказала:

– Андрей Фёдорович, не сердитесь на меня. Я не могу этого сделать. Я не могу, я не хочу, чтобы вы жили тем, чего нет.

Он резко повернулся и сбросил мои руки со своих плеч.

– Уходите, – почти крикнул он.

Я отошла к двери и взяла свой мешок. Моё лицо горело. Мне казалось, что воспоминание об этой сцене будет вечно мучить меня.

– До свидания, Андрей Фёдорович, – протянула я руку.

Он произнёс почему-то:

– Хорошо, – но не двинулся с места.

Когда я открывала дверь, он остановил меня:

– Ваша фотокарточка здесь. Хотите её забрать?

– Нет, – ответила я.

Он передёрнул плечами.

– Где же вы всё-таки хотите работать?

– Пока в санбате.

– Хорошо. – Он подошёл к столу, написал что-то на листке бумаги и протянул листок мне: – Отдайте в отдел кадров…

Я не помню, как дошла до отдела кадров. Я ничего не видела и не слышала вокруг. Только в ушах звенело. Опомнилась только тогда, когда уже стояла перед лейтенантом и протягивала ему бумагу.

Пока лейтенант читал, я вспомнила, что даже не посмотрела, что там написано. Подумала: «Ну, будь что будет».

– А я полагал, что армхирург вас при себе оставит, – медленно протянул лейтенант.

Я почувствовала в его голосе почти неприкрытую насмешку. Посмотрела ему прямо в глаза и сказала:

– Не всем же в тылу отсиживаться.

С радостью заметила, что лейтенант покраснел. Он стал рыться в куче лежащих перед ним бумаг, вытащил какой-то длинный листок и бросил его мне.

– Заполняйте анкету.

Я долго заполняла анкету, в ней было бесконечное количество самых нелепых вопросов; потом ходила подписывать документы и менять продовольственный аттестат. Когда я вернулась к лейтенанту, он протянул предписание и процедил сквозь зубы, не глядя на меня:

– Приказано, чтобы предупредить, когда решите ехать. На машине вас доставят.

С предписанием в руках я вышла из отдела кадров и решила: «Доберусь на попутных».

…И вот я иду в санбат по бесконечной дороге с мешком за плечами. Иду и оглядываюсь: не видно ли попутной машины. Дорога идёт через поле, грязища страшная. С трудом вытаскиваешь сапоги. А в общем хорошо! Солнце ещё высоко. Всё вокруг течёт. В полях – островки талого снега. Слышно, как журчит вода, поют птицы.

Но идти трудно. Мешок мой, который я до этого почти не ощущала за спиной, становится всё тяжелее. Я, правда, привыкла к ходьбе; на Ладоге иногда приходилось делать большие переходы, да и в городе концы были тоже порядочные, но по такой грязи я ещё никогда не ходила.

Стоит полная тишина. Я не слышу ни артиллерии, ни стрельбы, хотя и приближаюсь к линии фронта.

«Будто и войны нет», – подумала я и попыталась представить себе день после окончания войны. Вот всё стало на свои места. И все люди, оставшиеся в живых, вернутся туда, где жили до 22 июня 1941 года, и будут продолжать жизнь, так жестоко прерванную в этот день. Нет! Не просто продолжать! После того как за спиной людей останутся годы страшных испытаний, невиданных взлётов человеческой гордости и мужества, в жизнь должно войти что-то новое, очень высокое, потому что она будет строиться руками людей, переживших величайшие испытания.

«А что бы хотелось мне для себя?» – мечтала я.

Я хочу многого. Хочу большого счастья для себя и для людей. Вся жизнь теперь кажется мне высокой горой, на которую очень трудно взобраться, но на вершине которой ждёт нас настоящая большая радость…

Идти становится всё труднее. Лямки от мешка так и впиваются в плечи. Замечтавшись, я не заметила, что очень медленно стала идти. Солнце близко к закату. Так я не только засветло, а и к ночи не доберусь. А что, если ночь застанет меня в пути? Ведь у меня и оружия-то никакого нет.

Впереди только бесконечная рыжая лента дороги. Я взглянула на бумажку – план дороги: до дивизии оставалось не менее восьми километров.

«Не дойду», – решила я.

И вдруг, обернувшись, я увидела чёрную точку на дороге. Машина! Моё настроение сразу поднялось. Я стою и жду, хотя всё время убеждаю себя в том, что надо идти вперёд, потому что машина всё равно нагонит. Но сколько я себя ни уговариваю, всё-таки с места не двигаюсь. У меня так разболелись ноги, что кажется, если сделаю ещё несколько шагов, то упаду прямо в грязь.