Выбрать главу

Секунду все мы молчали, хотя слышали крик. Потом Андрей Фёдорович встал, откинул полог палатки и закричал:

– Здесь медики!

И в ответ снова:

– Сюда давайте! Сюда! Чего копаетесь! Человек под лёд провалился.

Меня пронизало нестерпимым холодом. Показалось, что это я окунулась в чёрную, жуткую воду.

– Пошли! – сказал Андрей Фёдорович.

Я поднялась и упала. Смирнов помог мне встать.

– Надо идти! Ну, надо идти, – приговаривал он. – Вы держитесь, держитесь! Надо идти!

Мы вышли из палатки. Звёзды светили по-прежнему ярко, и я увидела невдалеке кучку людей.

Андрей Фёдорович шёл впереди, мы со Смирновым за ним. Когда мы подошли, люди расступились. Я увидела, что посредине лежал кто-то на брошенном в снег полушубке и от него шёл лёгкий пар. Рядом на снегу стоял фонарь «летучая мышь».

Андрей Фёдорович подошёл к лежащему человеку, опустился на колени и сказал:

– Давайте сюда, Лида. – Это он в первый раз назвал меня по имени, раньше он даже по фамилии меня не называл.

Я подошла. Человек на полушубке лежал неподвижно. Одежда его – гимнастёрка и брюки – была твёрдая и вся в морщинах и складках. Шапки на нём не было, и волосы стали белыми. Брови и ресницы тоже побелели. Шагах в пятидесяти я увидела на льду тёмное отверстие. Там бурлила вода.

– Смирнов, ножницы! – приказал Андрей Фёдорович.

Смирнов вытащил из санитарной сумки ножницы и сунул их мне.

– Режьте гимнастёрку! – скомандовал Андрей Фёдорович.

Я сбросила рукавицы. Металл больно обжёг мне руку. Я схватила полу гимнастёрки и попыталась разрезать её, но в окоченевших пальцах не было силы.

– Дайте сюда, – сказал Андрей Фёдорович и вырвал ножницы, содрав у меня с пальцев прилипшую к металлу кожу.

Мне хотелось плакать от боли и бессилия.

Андрей Фёдорович разрезал гимнастёрку тоже с трудом. Потом он разорвал фуфайку вместе с нижней рубашкой и, схватив пригоршню снега, стал растирать кожу.

– Наденьте рукавицы и растирайте грудь, – приказал мне Андрей Фёдорович.

Я схватила рукавицы и стала поспешно растирать грудь обмороженного.

– Не так, – тихо сказал Андрей Фёдорович. – Вас же учили, как надо растирать! Трите спокойно, снизу вверх, постепенно усиливая нажим. И не суетитесь, а то устанете. Водка есть у кого-нибудь? – спросил Андрей Фёдорович.

Но водки ни у кого не оказалось. Люди, окружающие нас, стояли молча и внимательно следили за моими движениями. Смирнов и Андрей Фёдорович растирали руки обмороженного, стараясь восстановить кровообращение. Но его кожа была по-прежнему белой.

Я не знала, что мне делать. Я растирала грудь обмороженного из последних сил. Мне казалось, что вот из-за того, что я плохо это делаю, из-за того, что у меня не хватает сил, этот человек сейчас умрёт. Потом я подумала, что, может быть, он уже умер и мы растираем труп. Время от времени я поглядывала в сторону, па полынью, в которой бурлила и дымилась чёрная вода. И на секунду мне становилось страшно от сознания, что всюду, куда бы я ни пошла, на многие километры подо мной будет такая же чёрная, бурлящая вода.

– В тепло его надо, – заметил кто-то из окружавших нас людей.

– Много ты понимаешь, – проворчал Смирнов, растиравший руки обмороженного.

– А куда в тепло? – отозвался кто-то. – К тебе за пазуху, что ли?

И снова все замолчали. Я чувствовала, что теряю последние силы. Я всматривалась в кожу человека, стараясь рассмотреть хоть лёгкие признаки покраснения, но кожа была по-прежнему белой. Тогда я шёпотом спросила Андрея Фёдоровича:

– А может быть, он уже… экзецировал?

Я сказала не «умер», а «экзецировал», потому что в госпитале, где я стажировалась, так всегда говорили при посторонних.

– Трите! – крикнул мне в ответ Андрей Фёдорович.

И я продолжала растирать. Я не помню, сколько времени это продолжалось: час, два или три. Только вдруг я заметила, как кожа под моими рукавицами краснеет. Я даже пригнулась вся к груди обмороженного, чтобы рассмотреть, так ли это. Кожа краснела.

– Андрей Фёдорович! – воскликнула я и подняла руки. – Смотрите, краснеет!

– Да трите же, чёрт побери! – ещё громче закричал Андрей Фёдорович.

Я почувствовала, что у меня прибавилось силы. Теперь я могла растирать ещё час, а может быть, и два. Сейчас, уже и не пригибаясь, можно было видеть, что кожа принимает розовую окраску. Постепенно стало розоветь и лицо обмороженного. Покрытые инеем ресницы, брови и волосы от этого стали казаться ещё белее.

И сразу люди, угрюмо молчавшие, оживились.

– Да он и в воде-то минуты две пробыл! – заметил кто-то. – Я как услышал – лёд-то «хрясь» и крик: «Ребята, тону!» – и сразу сюда…

– Когда ты сюда-то прибежал, – возразили ему, – он уж на льду лежал. Его уж вытащили давно.

И ещё кто-то добавил:

– Минуты две! Мало ему две минуты! Давай я тебя на полминуты в прорубь спущу. С часами буду стоять… как в аптеке…

– Два полушубка сюда! – крикнул Андрей Фёдорович.

На снег полетело несколько полушубков. Мы содрали с обмороженного остатки оледеневшей одежды и закутали его в полушубки.

– Теперь, – сказал Андрей Фёдорович, – в палатку его и как-нибудь согрейте воды. Его надо горячим поить.

Потом он обратился ко мне:

– Вы со Смирновым идите домой. Устраивайтесь там. Я побуду с больным.

– Я тоже, – вырвалось у меня.

– Ну, пожалуйста, без героизма, – возразил Андрей Фёдорович. – На ногах не стоите.

Я поднялась со снега и пошла вслед за Смирновым мимо расступившихся людей.

Так всё это было.

…Потом я мысленно перенеслась в свою палатку. И мне почему-то представилось, что стало там холодно и сиротливо. Андрей Фёдорович и Смирнов сидят у потухшей печки, в щели палатки дует холодный ветер со снежной пылью. И вдруг мне захотелось сделать то, что всегда страшно хотелось, когда приходилось ехать в поезде по бесконечной снежной равнине: выпрыгнуть из вагона и бежать в сторону от него, туда, где ничего не видно на горизонте, куда жутко идти, бросив тёплый, освещённый поезд, и всё же очень манит идти. Так и сейчас мне захотелось выпрыгнуть из машины и идти туда, в сторону наших палаток.

Вот бы удивились наши! «Здравствуйте, это я! Давайте затопим печку!» Что сказал бы Андрей Фёдорович! А всё же как жалко, что поспешный отъезд помешал мне сказать ему что-нибудь на прощание… А может быть, так лучше.

…Наша машина неслась вперёд, цепи позвякивали на колёсах. И вдруг меня охватило острое чувство радости от сознания, что я возвращаюсь в Ленинград. Я обрадовалась, что из этой снежной пустыни возвращаюсь в город, в родной город. Мне даже представилось, что вот сейчас я приеду домой, в тёплую комнату, сниму с себя все эти тряпки, штаны, валенки и буду долго-долго умываться тёплой водой, а на стуле уже лежит выглаженное платье, бельё, всё чистое… Но нет, не представилось мне это. Я только подумала об этом, а представилось другое: холодная тёмная комната и крохотное замёрзшее тельце девочки моей…

– Вот что, синьора, – прозвучал вдруг над моим ухом бас. – Так закоченеть можно. Встаньте-ка.

Я встала. А мой сосед вытащил из кучи брезента полог, закинул его на верх кабины и сказал:

– Ну, теперь садитесь.

Я села, и он накрыл нас обоих брезентом. Мы оказались в темноте, но зато были защищены от ветра.

– Мы с вами, собственно, не знакомы, – пробасил мой сосед. – Моя фамилия Ольшанский, корреспондент центральных газет, Совинформбюро и радио. Рукавицу не сниму, холодно. Вы, насколько я помню, медсестра? Или, может быть, врач?

– Медсестра, – ответила я.

– Очень хорошо! – сказал Ольшанский. – Ленинградка?

– Да.

– А скажите, у вас есть семья в городе?

– Послушайте, зачем вам это? – спросила я.

Мне стало не по себе: он заговорил о семье именно в тот момент, когда я подумала о дочке.

– Не обижайтесь, – сказал Ольшанский, и мне показалось, что голос его стал мягче. – Видите ли, все мы работаем. Я должен написать очерк о Ладоге. Бой над трассой у меня есть. Это раз. Но мне ещё надо людей Ладоги. Понимаете: типичных людей. А иначе никто не напечатает. Так что вы не обижайтесь. Вот мы доедем до госпиталя, и я запишу что-нибудь о вас. А то сейчас карандаш держать нельзя… А коллега мой, наверно, мировой материал соберёт! Он к вам в санчасть пошёл. Значит, вы не встретились?