И страшное слово точно молоток ударило меня: «Шок!»
«Врача, врача! Это шок!» – застучало в моих висках, и я бросилась вон из палатки.
От свежего воздуха у меня закружилась голова. Недвижно стояли тёмные ели. Ещё существует какой-то другой мир, кроме палатки! Я побежала к блиндажу командира, потому что не знала, где сейчас врач. «Не успеешь, не успеешь, не успеешь», – шептал мне кто-то в ухо. Я добежала до командирского блиндажа и с разбегу толкнула дверь. Блиндаж был пуст.
«Наверно, он где-нибудь в палатках», – мелькнуло у меня в голове, а тот же проклятый голос шептал мне в ухо: «Там уже всё кончено, ведь это шок».
Я услышала шум автомобильного мотора. Прямо из леса, ломая придорожные сучья, выехала машина-«санитарка». Машина подъехала к блиндажу, дверцы кабины открылись, и оттуда вышел Андрей Фёдорович. И тогда меня разом оставили все силы, я, точно девчонка, разрыдалась, бросилась к Андрею Фёдоровичу и, схватив его за плечи, закричала:
– Скорее, ради бога скорее! Там Саша, Саша, он умирает!
…С тех пор прошло четыре часа. Ему два раза вводили физиологический раствор, глюкозу с инсулином, сделали переливание крови. Сейчас он лежит в шоковой палате, обложенный грелками. Андрей Фёдорович там. Моя смена кончилась, и Андрей Фёдорович запретил мне идти в шоковую палату. Сейчас жизнь Саши в его руках…
Я совершенно спокойна, хотя не уверена, будет ли он жить, ведь я знаю, сама медик. И всё-таки не могу больше плакать, не могу кричать.
Я могу только думать. Думать о том, что всего лишь день назад была счастлива. Я знала, что он жив-здоров и что оба мы делаем то, что должны делать для того, чтобы в конце концов встретиться. Как это жутко, что очарование счастья ощущается особенно сильно, когда это счастье разбито. «Если он умрёт, я буду совсем одна, – подумала я, и тут же пришла другая мысль: – Как это я могла подумать: «Если он умрёт!..»
И вот так я сидела и думала, как вдруг прибежал санитар и сказал, что меня срочно зовут в палату. Это был санитар не из шоковой палаты, а из той, где я работала. Я накинула шинель на плечи. Санитар торопил меня.
В палате меня встретила Нюра. Она проговорила шёпотом:
– Комбат всё время вас зовёт. Он то в сознании, то бредит. И всё время – вас. У него пневмония началась.
Я надела халат и подошла к Бардину. Его серые, глубоко сидящие глаза внимательно смотрели на меня. Когда я подошла к койке, он сказал:
– Ну, вот и вы… – Он говорил очень тихо, захлёбываясь в одышке, – вот и вы… знаю… Где были? Гимнастёрка…
Я не понимала, бредит он или говорит в сознании. Я села на край койки и положила руку ему на лоб. Лоб был горячий.
– Я не помню… – продолжал Бардин, – нет, не помню… ещё вас видел… ещё… не только тогда, с гимнастёркой. Может быть, во сне.
Подошла Нюра с порошком сульфидина в одной руке и кружкой в другой.
– Выпейте, – сказала она.
Я подняла Бардину голову, и Нюра всыпала ему в рот порошок, затем зачерпнула ложечкой воды из кружки и дала запить. Я понимала, что комбат бредит, в его разгорячённом сознании мелькают отрывки воспоминаний. Он не знал, не помнил, что это я вытащила его из боя, но что-то из этого эпизода, очевидно, удержалось в его памяти. Я почувствовала успокоение, держа свою руку на лбу Бардина. Это было не то оцепенение, не то страшное спокойствие, которое я испытывала, сидя одна. Нет, мне почему-то представилось, что Саша и этот лежащий передо мной человек связаны друг с другом, что жизни их переплетены и что, пока жив Бардин, не может умереть и Саша.
Я вытерла ему лоб полотенцем. Он закрыл глаза. Я наклонилась к самому его уху и проговорила:
– Это я, я… Всё будет хорошо… Всё будет хорошо. Вы поправитесь, врач говорит, что дело идёт уже на поправку… Я буду здесь, с вами, и никогда не уйду…
Несколько минут Бардин молчал, а затем пересохшие губы его раздвинулись, и он прошептал:
– Спасибо… хорошо. Потом он заснул.
Я подошла к Нюре.
– Он заснул. Теперь я пойду. А его надо переворачивать с боку на бок, часто-часто, чтобы не было застоев.
– Знаю, – грубовато ответила Нюра.
Я вышла и увидела, что с противоположной стороны, оттуда, где помещается шоковая палата, идёт Андрей Фёдорович. На нём был белый халат, подпоясанный марлевой тесёмкой, и борода чёрным бесформенным пятном расплывалась на нём. Он подошёл к моей палатке и, откинув полог, вошёл.
Не выбирая дороги, я побежала к своей палатке. Добежав, остановилась. Я не могла войти и узнать… Но полог поднялся, – я увидела Андрея Фёдоровича.
– Вас нет, – сказал он, – я хотел уйти.
– Ну… как? – еле выговорила я, входя в палатку.
– Пока без перемен, – ответил Андрей Фёдорович. Он почти насильно усадил меня на койку.
Что-то подступило к горлу, у меня потекли слёзы.
– У него серьёзные ранения, два сквозных пулевых в плечо, – сказал Андрей Фёдорович негромко и неторопливо, – шок вызван ушибом при падении и большой потерей крови. Мы только что сделали ещё одно переливание…
– Зачем, зачем вы мне всё это говорите? – вырвалось у меня так громко, что я сама испугалась своего голоса. – Я спрашиваю: будет ли он жить?
Я посмотрела на Андрея Фёдоровича, но слёзы мешали мне разглядеть в этот момент его лицо. Он схватил меня за руку.
– Лида, Лидушка, – сказал он какой-то несвойственной ему скороговоркой. – Не надо так говорить! Он должен жить, конечно, должен. Я сделаю… мы сделаем всё, всё… Я сейчас опять иду туда.
И как только он сказал эти слова, я подумала: «Почему он здесь, почему он до сих пор здесь, когда должен быть там, около него?» Я вскочила и подтолкнула его к двери:
– Идите же, идите скорее!
Андрей Фёдорович ничего не сказал и вышел из палатки.
Его слова ещё звучали в моих ушах. Было необычно слышать от него так поспешно и неуверенно произнесённые слова. Я привыкла к его спокойной, слегка иронической манере говорить. Она хотя и раздражала меня иногда, но всегда вселяла уверенность. А это будто сказал не он, не Андрей Фёдорович, а какой-то другой человек, обычный, слабый, сомневающийся.
…Я не помню, сколько времени прошло с тех пор. Я сидела на койке, укрыв ноги одеялом, было очень холодно, печка не топилась. Внезапно зашуршал полог, и я увидела санитара. Я сразу почувствовала, что этот санитар «оттуда».
– Вас зовут, – угрюмо буркнул санитар, и я поняла, что всё кончено.
Я боялась расспрашивать его, где-то ещё теплилась надежда, но по тону его я поняла: это конец. Я встала и пошла к выходу.
– Куда ж в чулках, сапоги-то наденьте!
Я стала надевать сапоги, подумала: «Странно, почему я совсем не чувствую ног?»
Санитар довёл меня до входа в шоковую палату.
– Ну вот, – сказал он и ушёл.
Войдя в палату, я увидела несколько пустых коек. Только около одной стояли спиной к входу сестра и Андрей Фёдорович. Я поняла, что там лежит он. Я видела всё как бы в тумане, и мне всё время казалось, что у меня слипаются веки. Я протёрла глаза, но туман не исчезал. Я медленно подошла и стала за спиной Андрея Фёдоровича. Я не видела Сашу и боялась взглянуть на него. Вдруг я услышала, как сестра сказала:
– Просыпается!..
– Что? – вырвалось у меня.
Андрей Фёдорович резко обернулся.
– Тише! – прошептал он. – Смотрите.
Он подвёл меня к изголовью. Теперь я видела Сашино лицо. И мне показалось, что синева, заливавшая его лицо, исчезает. Я видела только постепенно бледнеющие синие пятна на лбу и на шее.
– Пятьдесят восемь! – сказала сестра. В её голосе прозвучало торжество. Я только сейчас заметила, что она держит Сашину руку, слушая пульс.
«Что же это такое? – подумала я. – Ведь он жив, жив, жив!» Мои глаза встретились с глазами Андрея Фёдоровича, и я увидела в них новое, никогда не виданное раньше выражение. Андрей Фёдорович высоко поднял голову, борода его стояла торчком, а глаза сияли, точно их зажгло изнутри. Весь вид Андрея Фёдоровича выражал огромную силу, гордость, радость. И где-то в глубине у меня мелькнула мысль, что я никогда ещё не видела его таким красивым.
Я снова стала смотреть на Сашу и увидела, что ресницы его дрогнули, глаза медленно открылись, потом снова закрылись, и снова медленно, точно преодолевая большую тяжесть, поднялись веки. И я увидела его взгляд, такой родной и знакомый, и услышала, как Саша тихо, одними губами, произнёс: