– Знаешь, что, милый, давай совсем-совсем не будем говорить о войне. Ну, будто ничего нет, никакой войны. Я буду вот так сидеть с закрытыми глазами, и ты глаза закрой…
Где-то раздался выстрел, свист и далёкий разрыв, но я сделала вид, будто ничего не слышала, и он тоже ничего не сказал.
– Ты бы хотела уехать из Ленинграда? – вдруг спросил он.
Я поднялась и ответила сразу:
– Нет.
– А мне показалось, будто ты хотела бы уехать отсюда.
– Это только кажется, – тихо ответила я.
Вдруг он схватил меня за плечи и стал целовать, целовать…
– Ты знаешь, – сказал он потом, – мне почему-то представилось, что сейчас кто-то постучит в дверь или войдёт без стука и скажет, что тебе надо уходить. И я представил себе, как сижу один в комнате, где только что была ты.
Я прижалась щекой к его щеке. Мы молчали.
– Сколько новых морщинок у тебя, – сказала я.
– Ну, не смотри, а то я тоже начну считать.
– Ты всё время на Волховском фронте?
– Да.
– Где вы там живёте?
– В поезде.
– В поезде?
– Да. Поезд-редакция.
– Тепло?
– Да. И электричество есть – своя станция.
– А где сейчас федюнинцы? – спросила я.
– Под Любанью.
– И здесь говорят, что под Любанью. Здесь со дня на день ждут, что блокада будет прорвана.
– Наверное. Войск наших полно. И ещё подходят. Ты подумай только: снова пойдёт «Стрела» Ленинград – Москва. Так хочется хоть немножко забыть о войне.
– Я так стосковалась по тебе. У меня ведь теперь никого, кроме тебя, не осталось.
– Лидуша, родная моя… Я боялся коснуться этого… Боялся спрашивать… Я всё знаю из того единственного письма, которое получил… И от Ирины…
Я прервала его:
– Нет, нет, нет, я не хочу вспоминать. Мне иногда хочется совсем потерять память. Ведь бывает же такая болезнь, что человек совсем теряет память.
Он посмотрел на меня и спросил:
– Тебе холодно? Ты вся дрожишь.
Он снял с меня валенки и закутал ноги одеялом. У меня почему-то стала кружиться голова, но мне это было приятно. Он сел рядом со мной на диван и стал рассказывать о моём доме за Нарвской. Оказывается, там теперь расположились огневые точки, а в моей комнате сидит артиллерийский наблюдатель.
Я почувствовала внутреннее удовлетворение оттого, что мой дом стал дотом. И подумала: «Это хорошо, так и должно быть».
И вдруг вспомнила Ладогу. Я почувствовала какой-то страх, растущую тревогу.
Мне захотелось убежать от этого чувства, заглушить его. Идти куда угодно по снегу, через сугробы, только бы остаться одной и разговаривать со своей совестью. Но тут я посмотрела на Сашу и поняла, что ни одного мгновения не смогла бы быть одна, зная, что он тут, неподалёку. Я сказала себе: надо быть до конца честной. И спросила его:
– Ты ведь был на Ладоге?
…Теперь мне было так хорошо! Я боялась спать, боялась закрыть глаза, чтобы не перестать чувствовать своё счастье. Я стала жадной до счастья. Боялась потерять хотя бы крошку его.
Мы лежали в постели, и в комнате было совершенно светло, потому что луна стояла против нашего окошка.
– Хорошо, что мы встретились здесь, – проговорила я. – Ведь всё могло случиться иначе.
– Конечно, – согласился Саша, – нам просто повезло.
– Нет, я не о том. Скажем, я эвакуировалась бы, и ты тоже, и мы встретились бы где-нибудь на Волге или на Урале…
– Ну и что же?
– Ну, мне трудно это объяснить, – продолжала я. – Но есть какое-то особое счастье, когда люди, чтобы встретиться, переплывают бурный океан и в дороге ведут себя смело… Мне сейчас кажется, что наша встреча – награда за то, что мы пережили.
Он улыбнулся.
– Кто же нас наградил?
– Никто. Ты не смейся. Справедливость. Мне кажется, если человек ведёт себя честно и не хитрит в жизни, он должен быть награждён.
– Справедливость всегда торжествует, – сказал Саша. Он по-прежнему улыбался.
– Да, это ещё в детских хрестоматиях было написано. А теперь, мне кажется, это – наша правда. Ну, что ты всё улыбаешься?
Он обнял меня и поцеловал мои глаза.
Потом я услышала музыку, кто-то играл на рояле, и Саша сказал мне, что это старый музыкант приходит играть на сохранившемся в гостинице инструменте.
Мне было странно слышать музыку, настолько я отвыкла от неё.
Я не помню, как заснула…
…Только что мы расстались. Ночь и день провели мы вместе. Мы не могли не расстаться: война. Смешно же было думать, что она не коснётся нас.
Мне кажется, что и сейчас ощущаю на губах этот прощальный поцелуй на морозе… Мы расстались у Пороховых заводов – обычное место, где «ловят» машины, идущие через Ладогу на Большую землю. Я и сейчас ещё вижу эту машину, трёхтонку, гружённую пустыми, громыхающими бочками. Неудобная машина попалась ему… Оказывается, надо стоять не около дороги, робко подняв руку, – так шофёр ни за что не остановит машину, – а стать посредине дороги, поднять руку ладонью к машине и стоять, пока шофёр не затормозит. Только так и можно уехать…
Шофёр затормозил, и он вскочил в кузов, едва успев поцеловать меня. И я уже не видела машины, она провалилась в темноту, но ещё долго слышала, как громыхают пустые бочки.
И вот я иду обратно в город. Со мной нет вещей, они остались в «Астории». Хотя мы долго бродили по городу, перед тем как расстаться, но я не устала. Мне было легко и хорошо. Пустые, заваленные снегом улицы сейчас не пугают меня. Я думаю о том, что мы о многом не успели поговорить с Сашей. Сейчас у меня появилось много вопросов, которые хотелось бы задать ему, и о многом хотелось рассказать. А когда мы были вместе, эти вопросы не появлялись, а если и появлялись, то казались неважными и не хотелось тратить на них время. Когда я ехала с Ладоги, я знала, что увижу эти улицы и дома. Я не думала о том, сколько новых ран я замечу на них, но знала твёрдо: дома будут и улицы будут. Вот так же я знала и то, что с Сашей мы всё-таки встретимся. Я чувствовала, что есть что-то такое, чего не может разрушить даже эта страшная война. И в первый раз за эти месяцы я подумала: «Как хорошо жить на свете!» И ещё я подумала, какая великая вещь в жизни определённость. Нет, я думала не о мещанской определённости, не о привязанности к месту и вещам. Я думала о вере в человека, об уверенности, что при любых обстоятельствах он поступит так, а не иначе…
Я вытаскиваю из кармана кусочек бумаги, на котором Саша написал номер своей полевой почты. В темноте я не могу разобрать его. Он записал номер в самый последний момент, когда машина уже появилась на дороге. Мы тогда рассмеялись: сутки были вместе, а самого главного – обменяться адресами – чуть не забыли.
Я снимаю варежку и разглаживаю смятый в кармане листок бумаги. Но как я ни стараюсь, номера разобрать не могу. Я сжимаю бумажку в руке. Мне приятно держать её. И рука моя почему-то не мёрзнет.
Я иду и думаю о нашей встрече. Повторяю про себя все его слова и вдруг ясно представляю себе, что была с ним совсем другой, не той, какой стала за эти месяцы на Ладоге. У меня появились прежние слова, слова далёкой мирной жизни; мне казалось, что я медленно просыпаюсь от тяжёлого и страшного сна и снова становлюсь прежней. Почему это? Не потому ли, что наша встреча была для меня мостом в прошлое? Не потому ли, что, когда я оказалась рядом с человеком, в которого я верила, во мне родились забытые чувства и слова? А теперь я снова одна, и никто не остановит для меня машину, мне снова надо драться с врагом, как простому бойцу…
«Мост в прошлое», – повторяю я про себя. И тут же говорю вслух:
– Нет, мост в будущее.
И мне приходит в голову мысль: а что, если сейчас вдруг смолкнет метроном в репродукторах, на секунду станет совсем тихо, а потом раздастся голос диктора… И он объявит не «район подвергается артиллерийскому обстрелу», а «товарищи, мы победили, враг разбит, война окончена». И Саша услышит этот голос там, на Ладоге, соскочит с машины, пересядет на встречную, догонит меня, и мы пойдём по улицам, на которых вдруг станет светло…
Так будет! Я верю в это. Но пока враг здесь, в самом Ленинграде, на улице Стачек. Я посмотрела на репродуктор, установленный на углу.
«Тук, тук, тук», – стучит метроном. А всё-таки мы услышим из этого репродуктора слова победы! И тогда мы встретимся. Чтобы встретиться и уже никогда не расставаться, надо победить.