На всплывшем экране с извещениями было несколько пропущенных сообщений от Виктора, но меня это тогда не интересовало. Я открыл список контактов, выбрал Лиду, коснулся пальцем её старой фотографии из институтского соцветия и нажал на большую зелёную кнопку "Позвонить".
Она не ответила.
Я набрал номер снова, а потом ещё и ещё. Во время последнего звонка вместо напряжённых долгих гудков я услышал лишь неприятный синтетический голос:
"Абонент не в сети".
Я бросил суазор на пол, сел на скамейку у шкафчика и закрыл руками лицо. Меня всё ещё трясло, но плакать я не мог. Она была здесь, рядом, во мне, но почему-то не отвечала. Суазор у моих ног задрожал, издавая сердитое отрывистое жужжание.
Я поднял его с пола.
"Ну, где ты?" — писал Виктор. — "Что с тобой вообще?"
Я не ответил. Вместо этого я открыл карточку Лиды и набрал сообщение:
"Нам нужно встретиться. Или хотя бы поговорить. Я очень тебя прошу. Прости меня за всё".
Я отправил это нервное послание, и мне немного полегчало. Я стал переодеваться. На выходе из раздевалки меня уже ждал человек в невыразительной серой робе.
В город меня отправили на рейсовом автобусе, где я сидел один, как прокажённый, точно меня изо всех сил старались изолировать от остальных. На следующий день, в институте, я узнал, что произошедшее на Аэропе отправили на рассмотрение в учебную часть, и стоит вопрос о моём исключении "по состоянию здоровья".
Виктор честно пытался меня поддержать.
Он убеждал меня, что таких случаев за историю института было множество, и что за ошибки, как он выразился, на первом практическом занятии никого не будут исключать. Я не верил ему, хотя и был благодарен за поддержку. После занятий я не вернулся в общежитие, а поехал на квартиру матери, куда не заходил уже год.
Всё было в пыли.
Кровать в своей старой комнате я во время последнего визита накрыл прозрачной плёнкой, однако остальную мебель не трогал, и всё вокруг — хлопья пыли на полу, песчинки, витавшие в воздухе, запах прелости и духоты — напоминало мне о том, что здесь умерла моя мать.
Я сорвал плёнку и повалился на кровать — в обуви, не раздеваясь. Я тогда не сомневался, что меня исключат — вернее, переведут на какое-нибудь скучное и бесперспективное отделение, где я никогда больше не увижу терминалы нейроинтерфейса, — однако меня это уже не волновало.
Я был всё ещё там, в сети.
Лида так и не ответила на моё сообщение, я больше не стал ей писать, но по-прежнему чувствовал её присутствие — она смотрела на меня молча, с укоризной, а её зелёные глаза были уставшими и печальными.
Суазор завибрировал в моём кармане. Это снова был Виктор. Он беспокоился, но я не хотел отвечать.
Я бросил суазор на пол и уткнулся лицом в подушку.
Лида.
Я чувствовал, что жизнь моя сломана, что всё вокруг разрушается, превращаясь в пыль, которая плывёт в подсвеченном вечерним солнцем воздухе. Когда-то я думал, что хочу увидеть другие планеты, улететь с Земли, но в действительности хотел лишь избавиться от вечно больной матери, и теперь, когда она умерла…
Я заплакал.
У меня никого не оставалось. И сеть уничтожила меня. Я сам впервые увидел самого себя — то, что во мне было сокрыто, — когда подключился к нейроинтерфейсу на Аэропе. Мне нужна была только она, а вовсе не звёзды. Она навсегда останется со мной, и в то же время будет так невыносимо далеко.
И ничего уже нельзя было исправить.
Я чувствовал себя так, словно жизнь моя закончится через несколько дней — я провалюсь в пронзительный хаос нейросети, в хаос из фальшивых звёзд, скрывающих за собой пустоту и вечное одиночество.
Я так и заснул — в одежде, уткнувшись в подушку лицом. Я боялся, что во сне вновь окажусь в нейросети, снова испытаю тот необъяснимый ужас, который едва не лишил меня рассудка, однако мне ничего не приснилось.
Утром на экране суазора светилось напоминание о новом сообщении.
Голова у меня раскалывалась от боли, а горло воспалилось. В комнате было нечем дышать — я не включил на ночь кондиционер, не открыл окно, — и почти весь воздух в тесной квартире вышел, оставив лишь пыль и запах старых, никому не нужных вещей.
Однако первое, что я сделал — это поднял с пола суазор и прочитал:
"Я не хотела отвечать, но всё-таки отвечу. Я не обижена на тебя. Смысл обижаться, когда прошло уже столько времени. Но зачем нам встречаться? О чём ещё ты хочешь поговорить? У меня — своя жизнь, у тебя — своя. Пусть всё так и будет".
Я был рад даже такому ответу.
Я набрал её номер.
Раздались гудки.
Я был уверен, что она не ответит, но она ответила. Гудки смолкли, и несколько секунд стояла напряжённая тишина — я даже слышал её дыхание, — а потом, вздохнув, она произнесла…
40
Я не мог заставить себя пошевелиться. У меня даже не получалось сделать глубокий вздох. Я был уверен, что с правого плеча содрана кожа и боялся коснуться этой открытой пульсирующей раны.
Синтетическая ткань неприятно липла к телу.
Я лежал в темноте, о которой мечтал, одурев от постоянного света, но теперь темнота напоминала мне зияющую пустоту нейросеанса, когда вокруг тебя нет ничего, и в то же время есть всё, о чём ты только можешь помыслить.
Красный глазок камеры тускло горел где-то вдали, и этот тонущая во мраке песчинка света была единственным, что как-то связывало меня с реальностью, не позволяло мне сгинуть в обступающей меня темноте.
Я думал, что умираю.
То, что они сделали со мной — эта инъекция или разряд, который выстрелил имплантат в правом плече — оказалось слишком сильным и едва меня не убило. Кто-то не рассчитал напряжение или дозу, и теперь мне уже не восстановить сил. Быть может, они даже сделали это специально — как эвтаназию для неизлечимо больных. Я был почти благодарен им за это. Наверное, именно поэтому они выключили свет. Всё, что мне оставалось — лишь перестать держаться за угасающий огонёк вдали и закрыть глаза.
Но потом дыхание восстановилось. Я даже смог приподняться на кровати и коснулся кожи на правом плече. Никакой раны не было. Боль стихала.
Послышался сухой электрический треск, и стены моей камеры стали медленно наливаться светом.
39
Спустя несколько дней меня вызвали в учебную часть и предложили пройти задание второго пилота ещё раз, на тренажёре. Я всерьёз думал о том, чтобы отказаться. Мне дали время на решение, и тут вмешался Виктор.
— Я тебя вообще не понимаю! — сказал он. — Сколько раз мы это делали! Это же обычная лаба, не более.
— Боюсь, не такая обычная… теперь, — сказал я.
— А что изменилось?
Виктор действительно не понимал. Я не рассказал ему о том, что произошло на Аэропе — я просто не мог рассказать.
— Я не знаю, — сказал я. — Просто я уже не уверен, что… мне это нужно.
Виктор уставился на меня, как на умалишённого.
— Чего ты вообще боишься? — спросил он.
Я долго не мог признаться, что боялся в действительности лишь самого себя — своего отражения в нейросети, своих собственных мыслей.
Я уже начал готовиться к переводу — собрал в общежитии вещи и свалил их в картонную коробку, даже выбрал себе отделение на факультете нейродинамики, куда собирался перейти. Однако, когда я написал об этом Лиде, от неё пришёл простой и безжалостный ответ:
"Поздно".
Мне было так тяжело и одиноко, что я пошёл на пересдачу, наверное, желая лишь вновь встретиться с ней в нейросети. Но не увидел ничего, кроме вспыхнувшей передо мной, как вереница кодовых сигналов, последовательности управляющих команд. Хаос уступил место порядку, всё неожиданно стало обыденно и просто. Лида ушла, а я во время своего внеурочного испытания показал лучший на курсе результат.
Перевод больше не требовался, на нейродинамике меня никто не ждал, и я распаковал сваленные в коробку вещи. Виктор предложил отметить это и заявился ко мне вечером в общежитие с очередным ящиком мыльного пива.