Василий Воронков
Лидия
100
У меня всегда была плохая память на лица.
Иногда я не узнавал людей, которых видел уже множество раз, как будто их лица — все эти особенные приметы, необычная посадка глаз, очертания губ, раскрашенные по последней моде волосы, родинки, подростковые прыщи — мгновенно выцветали в моей памяти, стоило мне лишь отвернуться.
Я едва успел отпраздновать своё десятилетие, когда мать решила отвести меня к врачу, решив, что моя странноватая забывчивость требует медицинского вмешательства. Я и правда частенько путал её вечно одинаковых, вечно небритых ухажёров и даже случайно назвал последнего чужим именем. После смерти отца приступы её ипохондрии могли сравниться лишь с тоской по мужскому плечу, однако потенциальные кандидаты в мои будущие отцы долго не задерживались и исчезали из нашей жизни почти так же быстро, как и из моей памяти. Но "полное обследование", "поликлиника" и "медицинская страховка" оставались с нами неизменно.
Я уже и не помню, к какому специалисту она меня определила.
Он был высокий и говорил так быстро, что у меня разболелась голова уже после нескольких минут пристрастного медицинского допроса. Врач дал мне пару тестов, показал сумбурные картинки, даже заставил пройти небольшой экзамен на умственное развитие, в котором я умудрился показать унизительный средний результат, и поставил диагноз, не слишком удовлетворивший мою мнительную мать:
"Всё в порядке".
Я и сам немного расстроился — быть "странным" представлялось мне тогда чем-то очень привлекательным, так как могло бы уместно подчеркнуть мою незаметную другим уникальность. Звали этого врача Алексей Соколовский.
Имена я запоминал всегда хорошо.
Впрочем, обнадеживающий диагноз никак не способствовал улучшению моей памяти. Спустя почти семь лет, когда я поступал в институт — а конкурс был такой, что только одному из тысячи удавалось исполнить свою мечту о звёздах, — то сильно переживал, что не узнаю какого-нибудь профессора с подготовительных курсов, не поздороваюсь, не улыбнусь в ответ на привередливый взгляд, и мне потом припомнят эту рассеянную невежливость на экзамене. Не знаю, что больше привлекало меня в технологическом — другие планеты или возможность, наконец, уехать от матери с её вечными болезнями, — но я так переживал из-за своего поступления, что не мог ни есть, ни спать, ни даже думать о чём-то, кроме вступительных экзаменов. Для меня это была возможность начать настоящую взрослую жизнь — управлять кораблями, жить на орбитальных станциях, забыть, наконец, о повторяющихся с монотонной регулярностью "полных обследованиях" и скучных распрях с поликлиникой из-за страховки — жизнь, в которой люди думают не только о том, чем они могут болеть.
Помню, как я стоял в коридоре, ожидая своей очереди, чтобы зарегистрироваться и получить удостоверение абитуриента.
Подготовительные курсы были уже позади, я прошёл тесты на совместимость с нейроинтерфейсом, на которых отсеивалось большинство поступающих, неплохо показал себя на репетиции вступительных экзаменов, набрав девяносто восемь из ста — однако всё это не слишком-то меня обнадёживало, и я боялся даже того, что не смогу по чьей-нибудь безжалостной прихоти зарегистрироваться как абитуриент. "Мест больше нет". "Конкурс и так слишком большой". "Попытайте счастья на следующий год". Целый год! Нет, этого бы я точно не выдержал.
Я стоял и нервно озирался по сторонам.
Голые белые стены напоминали мне о больнице. Весь коридор был заполнен другими выпускниками подготовительной школы, несмотря на то, что я специально пришёл пораньше, чтобы не попасть в нервную давку. Электронные жалюзи на широких окнах, похожих на иллюминаторы в космических кораблях, не работали, и солнце слепило глаза. Я держался чуть поодаль от остальных, хотя кто-то постоянно пытался завязать со мной беседу — видимо, волнение, как дурное вино, способствовало разговорчивости. Из-за надсадного гомона в коридоре я и сам волновался ещё больше. Вокруг меня было множество лиц, но я не мог никого узнать. Я начал вглядываться в эти лица в надежде, что хоть одно из них покажется мне знакомым, и — увидел её.
И в тот самый миг моя плохая память на лица вдруг перестала быть проблемой.
Я понял, что её лицо я не забуду никогда.
99
Меня разбудила тишина.
Я лежал посреди чёрной немой пустоты, похожей на предсмертный сон, из которого нельзя вернуться. Я попробовал пошевелиться, но не смог — я был парализован, раздавлен бессветной пустотой, которая медленно проникала в меня, пронзала меня насквозь, заглушая последние искорки моего сознания. Я не слышал даже собственного дыхания — как в вакууме, где не распространяется звук.
Пугающая мысль мелькнула передо мной — я вспомнил, как описывалось в медицинских пособиях состояние клинической смерти, — и тут же почувствовал нарастающее жжение в груди. Я открыл рот, точно утопающий, которого чудом вынесло на поверхность, и попытался набрать воздуха. Прошло несколько секунд, прежде чем лёгкие мои расширились, и я услышал свой судорожный надрывный хрип.
От обжигающе холодного воздуха закружилась голова.
Я смог пошевелить рукой, даже немного приподнялся, упираясь обо что-то локтём, но меня по-прежнему окружала непроницаемая темнота.
Я лежал на узкой и жёсткой кровати, затянутой плотным целлофаном, как противень для трупов в морге. На мне была одежда — тесная, наглухо застегнутая роба, напоминающая наряд для покойников в крематории. Грубая синтетическая ткань неприятно впивалась в тело, воротник сдавливал горло.
Я умер? Меня нарядили в уродливую безразмерную одежду для мертвецов и заперли в морозильной камере?
Я тут же ощутил резкий холод, разливающийся по жилам, и медленно подступающий к горлу, как приступ предсмертного удушья. Но сердце моё билось, я мог дышать, контроль над собственным телом постепенно возвращался ко мне. Я потянул пальцами тугой воротник, удавкой сжимавший горло. Послышался сухой щелчок, расстегнулась пуговица, и я ещё раз вздохнул — медленно и глубоко, наслаждаясь промёрзлым воздухом с привкусом хлора.
Нет, я не мёртв. На кораблях не бывает моргов. Я думаю, я дышу, и холодный паралич проходит, как при возвращении из комы.
Я несколько раз моргнул глазами.
Чёрный мрак вокруг побледнел и немного рассеялся. Я стал различать тусклые неуверенные очертания — стены, линию потолка, угловатый остов кровати, тихо проступающий в темноте. Я поднял правую руку, поднёс её к лицу и заметил, как мелко трясутся мои пальцы.
Где я?
Я приподнялся на локтях и попробовал осмотреться.
Я был в комнате с высоким потолком и неудобной затянутой целлофаном кроватью. Но я не мог даже определить размеры своей промозглой камеры. На мгновение мне показалось, что окружающие меня стены выкрашены белой краской.
Больница?
Руки мои задрожали от натуги, и я вновь опустился на кровать.
И тут я почувствовал, что в правом кармане брюк что-то лежит — странный предмет с острыми краями, который растянутая синтетическая ткань плотно прижимала к моему бедру. Я запустил руку в карман (ломкая ткань робы неприятно потрескивала) и вытащил шероховатый куб из пластика или карбона — большой, с резкими, заострёнными гранями и почти невесомый.
Несколько минут я осматривал этот куб, вертел его в руках, но так и не смог ничего найти. Не было ни отверстий, ни кнопок — ничего. Просто пластиковая игрушка жёлтого или оранжевого цвета. Хотя даже в этом я не был уверен.
Глаза у меня разболелись, я убрал куб обратно и попытался расслабиться. Эта странная игрушка ничем не могла мне помочь, и я решил изучить её потом, позже. Меня волновало совсем другое…
Где я? Как я оказался здесь?
Я помнил себя на "Ахилле".
Чья-то ошибка, сбой оборудования, или просто то невероятное совпадение случайностей, которое когда-то называли судьбой. Впервые в жизни я видел, как включается на корабле аварийный режим — из стен выстрелили красные люминофоры, длинные светящиеся нити, которые могли гореть, даже если полностью отрубалось электричество, мониторы залила ровная невозмутимая темнота, но уже через секунду повсюду стали вспыхивать огромные кричащие буквы — код аварийного протокола, "внимание", "тревога", "режим". И ни единого звука — полная невозмутимая тишина.