— Я долго думал, Георгий Иеронимович, и, наконец, решился обратиться к вам как к юристу. Вы знаете, какое предъявлено ко мне обвинение?
— Знаю, Виктор Алексеевич, — и должен вам сказать, что члены комитета против вас. Дело ваше плохо.
— Оно безнадёжно. Меня несомненно осудят. Тем более, что я раздражаю всех моим непонятным отрицанием.
Захаров с глубоким сожалением смотрел на своего гостя.
— Не волнуйтесь так. Вот, выпейте холодного чаю. Если против вас лишь одна видимость, то суд в этом разберётся, поймёт ошибку свидетелей.
— Ошибки нет, свидетели говорят правду.
Сказав это, профессор опустился на стул и уронил голову на руки, рядом с неубранными чашками. Тут как раз погасло электричество, так как настала полночь. Захаров не вдруг нашёл спички, чтобы зажечь ночник. При слабом свете лицо профессора казалось вдвое бледнее. Захаров тихо спросил.
— Дорогой мой, что же вас довело?
На глазах профессора выступили слёзы.
— И вы! И вы! — почти истерически закричал он. — Вы, человек, в уважении которого я был уверен… с которым столько говорил об искусстве, о родине. И вы тоже могли подумать, что я, профессор Песчанников, на пятьдесят первом году жизни стащу бумажник с тремястами динаров… и у кого… у бедняка, последние гроши. Поймите же, что за гнусность!
— Но как же так, когда вы сами.
— Да разве вы не чувствуете, что в этом деле есть какая-то загадка, что-то недоговорённое? Уж если я такой мошенник, то не дурак же я, в самом деле, не сумасшедший, чтобы когда меня знает вся колония, среди бела дня, при всём народе поднять бумажник и присвоить его! Как ведь люди любят верить так называемой очевидности даже тогда, когда для неё надо перешагнуть через самые очевидные нелепости! Да ведь это же для меня пытка! Посмотрите, на кого я стал похож. Ведь я ни о чём думать не могу, кроме этой проклятой истории.
Мне становилось страшно. Я чувствовал себя преступником.
Профессор отпил ещё холодного чаю и упавшим голосом произнёс:
— А самое ужасное ещё впереди — этот суд.
— В чём же разгадка? — спросил в высшей степени заинтересованный хозяин. Чёрные, молодые на старой бледном лице глаза пытливо взглянули на него.
— Георгий Иеронимович, могу я быть уверен в вашем молчании?
— Конечно, Виктор Алексеевич.
— Ну, запомните ваше слово. Даже если вы увидите, что я погибаю, вы будете молчать. Да вы не подумайте, что тут какой-нибудь подвиг самоотвержения с моей стороны. Я на подвиг так же мало способен, как на гадость. А просто попался самым нелепым образом.
Вот, что случилось.
С Долли Кабловой я познакомился у моей сестры Марьи Алексеевны; сестра тут, в Белграде, с мужем. Никакого мы с мадемуазель Кабловой впечатления друг на друга не произвели. Мои года уже не те, да и её лицо вы знаете — только глаза хорошие, большие, серые, грустные… да и вообще в нашей горькой беженской жизни не до флирта. Просто понравилось ей, как я на концерте в «Касике» играл сонату Грига, разговорились, — и потом раза два-три я её провожал до службы, а раз зашли в кафану и выпили от жары по чаше пива — крюгель-то не по беженскому карману. Беседовали дружелюбно, по душе. Она всё жаловалась, что трудно приходится, вспоминала о другой, привольной жизни, о парниках в имении Тульской губернии, где выращивались ананасы, и о старой беседке с дивным видом на Оку. Симпатичное такое впечатление производила, хоть немножко жалкое. Невесела вообще жизнь девушки без красоты, а ещё на чужбине да в бедности!..
3 августа, в роковой для меня день, мы встретились вот при каких обстоятельствах: зашёл я в миссию узнать, нет ли мне там писем, поговорил в саду со знакомыми и пошёл к воротам. Пить хотелось, погода стояла жаркая, собирался зайти в кафану и затем поспеть в редакцию «Русской Газеты» сдать объявление о моем турне. А потом надо было непременно поспеть на поезд, чтобы получить в тот же день в нашем комитете сербскую ссуду. Иду я и вижу, что из ворот вышла и идёт мне навстречу Долли Каблова, — должно быть, на свою службу. Только я хотел поклониться, вдруг заметил почти под ногами что-то клетчатое.
Наклонился. Старый, рваный бумажник вроде мешочка. Я поднёс его к глазам и сунул в карман. Не остановился, пошёл к кафану, потому что уж очень в горле пересохло — страшно пить хотелось. Думаю, посмотрю в кафане чей он и отдам владельцу или в редакцию.