— Разве мартинария определяет список? — невинным тоном поинтересовался Павел.
— Разумеется, нет. Но это даст ему возможность уехать, не вступая в другой ординат. Он дольше не выдержит. Я вижу, что не выдержит. Он почти сломлен…
Тут в голову Старика пришла мысль совершенно фантастическая. Представилось ему на мгновение, что настоящий его сын — Павел Нартов, а Кентис — всего лишь отросток, болячка его собственного тела. И еще показалось, что Нартов догадывается об этой его нелепой тайне, ибо чем еще можно объяснить их неразрывную связанность: почти открытую неприязнь друг к другу и одновременно невозможность розного существования.
Старик покачал головой и очнулся от своих фантазий. Павел по-прежнему стоял перед ним, сухопарый, подтянутый, уверенный в себе.
— Я дал вам задание, чего вы ждете? — Старик попытался изобразить раздражение.
— У меня нет доступа к файлам Лиги, шеф, — впервые Нартов употребил фамильярное «шеф», закрепляя свою победу, и Старик не попытался его одернуть.
— Пароль… — он на секунду запнулся, понимая, что обратной дороги уже не будет. — Пароль «мечта».
— Это что — название ресторана? — засмеялся Павел.
— Нет, просто мечта… самая обыкновенная.
19
Я ожидала в полукруглом больничном холле — в палате находился врач, и мне велено было обождать. Поверх блекло-голубой краски какой-то художник, потрясенный своим возвращением с того света, в благодарность расписал больничные многочисленными картинами. Они, как кадры навсегда остановившегося кино, сменяли друг с друга, схожие и чем-то неуловимо разные — разводы темно-зеленого, коричневого, серого, с внезапным вкраплением голубого. Картины, обреченные на краткую, быстротечную жизнь, ибо к ним с потолка тянули хищные паучьи лапы глубокие трещины, и хрупкая штукатурка отслаивалась, там и здесь вспухая безобразными пузырями.
— Операция вряд ли вам поможет… Ну разумеется, можете обратиться… нет, зачем же… — доносился из палаты Кентиса низкий женский голос.
Долетали лишь обрывки фраз, но мне показалось, что разговор идет не только неприятный, но и ненормальный. Я уже хотела войти, когда дверь отворилась, и из палаты вышла докторша в голубом халате, из-под которого виднелась длинная черная юбка и носки лакированных туфелек. Профиль женщины с орлиным носом и надменно изломленным ртом напоминал чеканку на медали. Придерживая дверь в палату, она бросила небрежно через плечо:
— Вы привыкнете к своему безобразию. Так привыкнете, что не сможете от него отказаться.
— Почти привык, — отозвался Кентис.
Я вдруг представила себя несчастной лягушенцией, которую эта дама с удовольствием режет на куски для пользы науки, и невольно отступила, прижимая к груди букет слащаво-розовых роз. Но врачиха прошла мимо меня, как мимо пустого места.
— Сильнейшая энергопатия. Я должна была почувствовать… Должна… — долетел до меня ожесточенный шепот.
Едва цоканье ее каблучков смолкло, как я бросилась в палату. Кентис сидел на постели и старательно изучал в зеркале свое отражение. Неделю я видела его в бинтах, сегодня их сняли, и открылись ярко-розовые шрамы, стягивающие некогда красивое лицо. Теперь оно сделалось столь безобразным, что показалось, будто Кентис надел плохо сшитую маску, чтобы позабавить окружающих очередной нелепой выходкой. Сейчас шутка ему надоест, он сдернет маску и… Кентис вздохнул и отложил зеркало. Кажется, только теперь он заметил меня.
— А вот и цветочки! Почти похороны, — он наигранно-радостно потер ладони. — Я тебе нравлюсь, Ева?
Я взглянула ему в лицо и не отвела взгляд.
— Да!
При этом я нисколечко не лгала. Можно полюбить и чудовище — надо только сделать над собой усилие.
— Какая жалость, — Кентис сокрушенно вздохнул. — А я-то надеялся, что ты смотришь на меня с отвращением. Представь, какую пользу Лига могла бы из этого извлечь! А ты…
— Прекрати! — я швырнула в Кентиса букет дурацких роз — больше этот букет ни на что не годился (сказать по секрету — я не умею выбирать цветы. Куплю букет, а потом непременно его выброшу — просто наказание какое-то!) — Неужели нельзя жить по-человечески, а не издеваться над собой и над другими? Не хочу так, не хочу… не хочу… — я замолчала — кричать, когда тебе никто не возражает — бессмысленно.
Кентис смотрел на меня, но я не могла понять, что было в его взгляде — нежность или насмешка. И прежде в нем угадывалась многослойность личин, теперь же понять что-нибудь стало совершенно невозможно.