Тюремщик махнул рукою и умостился на табурет, приставил плечо к стене и свесил голову, намереваясь подремать под монотонное бормотанье поэта. Сон не шёл. Пленник говорил с переливами, то и дело меняя тональность, с пришепётывания взбираясь до баса, играя со словами, как жонглёр с расписными деревянными ложками. Хорошо спится под мерный стук колёс, но не в поезде, который с лязгом трогается, тормозит, снова трогается, никак не решается отправиться в путь, сдаёт назад и таким макаром дёргается вдоль перрона. Да ещё этот назойливый топоток, будто копытцами, а не подмётками — не сидится рассказчику на месте, пританцовывает. Сон будто отбило. Тюремщик задумался о своём, перед глазами замелькали: холодная кура, припасённая к ужину, и слоёный пирожок с перетёртой с сахаром малиной для десерта, кисет «криворотовского» табаку, платок, приглянувшийся Глаше, фаршированный желудок, который обязательно поставит на стол её мамаша, шевелюра поэта Блока и ланиты Любови Дмитриевны… Тьфу! Чужие мысли просачивались внутрь головы и требовали равноправия. История текла и обрастала символами, развивалась фабула, выявлялась архитектоника. Тюремщик прислушался, а в какой-то момент и заслушался: вдруг поймал себя на мысли, что знает подробности: Бугаев повторялся, в иных местах — слово в слово, ценя удачные каламбуры и обороты. Когда Бугаев пошёл на третий круг, тюремщик на минуту поверил в наличие родственной связи с пленным. На пятом круге тюремщик почувствовал, что голова его начинена порохом, а фитиль тлеет уже над самым ухом.
— Замолчите-с! — тонко закричал он, шагнул к решётке, чтобы прицельно бросить чем-нибудь тяжёлым в Бугаева, но пошёл юзом, как четырёхколёсный мотор на льду, чуть не врезался в стену, манёвром пьяного гусара избегнув столкновения, сник, извергнул из себя на грубый цементный пол обед и даже часть завтрака, в получившуюся лужу и плюхнулся.
Бугаев ухватил тюремщика за шиворот и подтянул к решётке. Тело поплыло как плоскодонная баржа по обмелевшей реке: мнимо податливо, то и дело задевая что-то. Бурлак в мгновение ока обернулся пиратом, мародёрство на бесчувственном теле вскоре дало ему повод к торжеству: ключ.
— Эк вы, голубчик, вавилонское столпотворение повторили! С испугу они речь человеческую позабыли, — торопился выговорить между приступами хихиканья Василий Васильевич.
— Да уж, презабавно вышло. Почти как в старые добрые времена. Грохот, пыль!.. Дыма и огня не хватает для… Мой приятель Савинков точно одобрил бы.
— Погодите, устроится случай и для настоящей бомбочки! — прыскал Розанов. — «Антимузу» отправить в атмосферу на кринолинах барражировать вместо парашюта!
— Тут она, машинка, в кармане! — весело отвечал Вольский.
Философ и бывший террорист шли по улочке, обдумывая дальнейшие действия.
— Надо же!.. Подумать не мог, что вызовусь за писателей стоять! — посмеивался Вольский.
Василий Васильевич тихонько напевал, отстукивая такт по головке трости костяшками пальцев:
— «Фонарики-сударики горят себе, горят; что видели, что слышали — о том не говорят».
— Каков у вас план?
— …о том не говорят.
— Бросьте свои шутки, Василий Васильевич!
— Фонарики-сударики… Так-с.
— Заинтриговали какой-то новой тайной, а остального говорить — не нужно?
Розанов резко остановился и обернулся к спутнику.
— У меня новая теория. Вернее будет сказать, уточнение и развитие прежней.
— Расскажите.
— Не всякое литературное произведение антимузы хотят уничтожить.
— Вот как?
— Эти негодяйки не против великой русской литературы сражаются. У них — цель, а литература — лишь средство.
— С чего вы взяли?
— А вот из поправочки Минцловой и взял. Зачем бы ей, ранее убеждавшей Борю бросить стихосложение, править его стихи? А вот зачем: углядела полезное для своих замыслов зерно.
Вольский замялся:
— Ваше построение очень… шатко.
— Знаю, мой друг, — Василий Васильевич вздохнул и устремил взоры вдаль. — Как вы думаете, чем занимается теология?
— Как истовый марксист не могу и не желаю того знать.
— Она пытается изучить что-то удивительно сложное, высшее нас, неизвестное нам. Я к этой науке питаю интерес. Представляете, занятия ею придают мысли своеобразную смелость. Прибавьте к этому тот факт, что сектанты — всякие: иезуиты, мартинисты, палладисты, — просты, как потёртый римский сестерций.