Выбрать главу

Запрокинув изящную головку на скрещенные руки, она с невозмутимым бесстыдством предъявляла мне нежный пушок подмышек, расставленные груди и безупречный живот. Сирена источала младую негу и волшебное благоухание моря, которое я неуклюже назвал ароматом. Мы были в тени; чуть поодаль прибрежное море отдавалось на произвол солнца и подрагивало от удовольствия. Моя едва прикрытая нагота плохо скрывала возбуждение.

Она заговорила, и звук ее голоса опутал меня новыми чарами, более могущественными, чем волшебство ее улыбки и запаха. Голос был тихим, слегка гортанным и необычайно благозвучным; на донышке слов глухо шелестел ленивый прибой летнего моря; вздыхала оседающая на берегу пена; гулял по лунным волнам ночной ветерок. Никакого пения Сирен, Корбера, нет и в помине. Единственная музыка, от которой не спастись, — это музыка их голоса.

Она говорила по-гречески. Я понимал ее с большим трудом.

— Я слышала, как ты говорил сам с собою. Твой язык похож на мой язык. Ты нравишься мне. Люби меня. Я — Лигия. Я дочь Каллиопы. Не верь всем этим сказкам о нас. Мы никого не убиваем. Мы только любим.

Я навалился на весла, не отрывая взгляда от ее смеющихся глаз. Причалив к берегу, я взял на руки ее благовонное тело.

С раскаленного пляжа мы перешли в густую тень; а она уже вливала мне по капле в рот то сладострастие, что сравнимо с вашими земными поцелуями, как терпкое вино сравнимо с безвкусной водицей.

Сенатор по-прежнему говорил вполголоса. В глубине души я наивно считал, что уж его-то пресным романам нипочем не потягаться с моими амурными похождениями. Молокосос и несмышленыш, я возомнил, будто могу быть с ним на короткой ноге. Здесь меня и осадили. И в любовных материях он оказался на недосягаемой высоте. В правдивости его рассказа сомневаться не приходилось. Полагаю, любой маловер на моем месте уловил бы в тоне старика безусловную искренность.

— Так начались эти три недели. Описывать их во всех подробностях было бы неуместно, а по отношению к тебе еще и немилосердно. Достаточно сказать, что во время наших соитий я испытывал прилив одновременно духовного и телесного блаженства, лишенного тех его социальных оттенков, какие присущи нашим одиноким пастухам, соединяющимся в горах со своими козами. Ежели подобное сравнение и вызывет у тебя отвращение, то лишь потому, что ты не в состоянии совершить необходимый переход от животных чувств к сверхчеловеческим, кои в моем случае наложились друг на друга.

Вспомни о том, что Бальзак не осмелился выразить в “Passion dans le desert”. От ее бессмертной плоти исходила такая жизненная мощь, что всякую мою усталость будто рукой снимало, а силы еще и приумножались. В те дни, Корбера, я любил, как целая сотня ваших Дон Жуанов не любила за всю свою жизнь. И что это была за любовь! Вдали от обителей и злодейств, гнева Командоров и скабрезностей Лепорелл. У нее не было сердечных притязаний, лживых уверений, притворных вздохов, которые неизбежно марают ваши жалкие лобзания. Впрочем, в первый день некий Лепорелло нам все же помешал, один-единственный раз. Около десяти я заслышал перестук крестьянских башмаков по тропинке, ведущей к морю. Едва я накинул простыню на неуемное тело Лигии, как он уж возник на пороге. Увидев ее неприкрытую голову, шею и плечи, Лепорелло решил, что это моя здешняя зазноба, и тотчас проникся ко мне явным уважением. Он задержался меньше обыкновенного, перед уходом подмигнул мне левым глазом и, закрутив большим и указательным пальцами правой руки воображаемый ус в уголке рта, двинулся в обратный путь.

Мы провели вместе двадцать дней. Только не подумай, что все это время мы жили как муж с женой, деля супружеское ложе, насущный хлеб и домашние заботы. Лигия частенько отлучалась. Ни с того ни с сего она могла нырнуть и не появляться несколько часов кряду. Обычно она возвращалась ранним утром. Не застав меня в лодке, Лигия вылезала наполовину из воды, отталкиваясь от гальки руками, и ложилась на спину. Одолеть подъем ей было невмоготу, и она взывала о помощи. Она окрестила меня “Заза” — я сам научил ее этому ласковому имени. В такие минуты, стесненная своим телом, столь проворным в воде, Лигия пробуждала во мне сострадание, точно раненое животное. Хотя подобные чувства мигом улетучивались при виде ее озорных глаз.

Питалась Лигия только живыми тварями. Я не раз наблюдал, как, вынырнув из воды, она разрывала зубами еще трепыхавшуюся серебристую рыбку; ее шелковистое тело переливалось на солнце, а кровь расчерчивала тонкими струйками подбородок. Надкушенную рыбешку — треску или морского карася — она отбрасывала назад, облизывалась и с щенячьим визгом окуналась в обагренную воду. Однажды я дал Лигии отведать вина; пить из стакана у нее не получалось. Тогда я плеснул ей вина прямо в ладошку, крохотную, с зеленоватым отливом; и она выпила, точнее, вылакала его вполне по-собачьи. Диковинный вкус мгновенно отразился в изумленном взгляде. Она сказала, что ей нравится, однако потом неизменно отказывалась от вина. Временами она подплывала к берегу с полной пригоршней устриц и мидий. Пока я силился открыть раковины ножом, Лигия без затей разбивала их камнем и всасывала подрагивающего моллюска заодно с мелкими осколками раковины, нимало об этом не заботясь.

Говорю тебе, Корбера, Лигия была животным, но она же была и Бессмертной. Увы, словами не выразить той цельности, которую Лигия с абсолютной простотой выражала своим телом. Не только в совокуплении проявляла она нежную игривость, противную низменной звериной случке. Самая речь ее была чарующе-непринужденной; такую встретишь разве что у величайших поэтов. И неудивительно, ведь она — дочь Каллиопы.

Лигия знать не знала ни о какой культуре, слыхом не слыхала о людской премудрости и свысока смотрела на любые нравственные запреты; но она была частью единого источника всеобщей культуры, всеобщего знания, всеобщей нравственности и являла это первородное превосходство в своей грубоватой красоте.

— Я все, потому что я — невозбранное течение жизни. Я бессмертна, потому что все смерти сливаются во мне — от смерти той рыбки до смерти Зевса. Соединившись в Лигии, они снова становятся жизнью, только не отдельной и ограниченной, а самородной и, значит, свободной.

— Ты молод и красив, — говорила она. — Сейчас тебе самое время уйти со мной в море. Ты убережешься от хворей и старости. Ты войдешь в мою обитель под толщей недвижных, темных вод, где все — молчаливый покой, столь привычный, что обретший его даже не замечает этого. Я возлюбила тебя, и запомни, когда ты устанешь, когда силы твои будут на исходе, склонись над морем и позови меня: я окажусь рядом, ибо я всюду, и ты утолишь свою жажду забвения.

Она рассказывала о жизни в морской пучине, о бородатых Тритонах, аквамариновых пещерах; но и они, говорила она, были лишь жалкими видениями, а истина крылась гораздо глубже, в непроницаемом, безмолвном дворце из самотекущих вечных вод, без проблесков, без шорохов.

Однажды Лигия сказала, что отлучится надолго, до вечера следующего дня:

— Я отправляюсь на самый край света. Там я обязательно добуду тебе подарок.

И вот она вернулась — с восхитительной коралловой ветвью пурпурного цвета, покрытой наростом раковин и морской плесени. Много лет я хранил ее в одном из ящиков комода и каждый вечер целовал места, обласканные пальцами Хладнодушной и Благодетельной. Кончилось тем, что Мария, предшественница Беттины на посту домработницы, стащила ее и отдала своему коту, сутенеру. Погодя я отыскал ветвь у одного из ювелиров на Понте Веккьо — оскверненную, выскобленную и вылизанную до неузнаваемости. Я выкупил ее и ночью бросил в Арно: она прошла через столько нечестивых рук!

Еще она рассказывала о своих любовниках из человеческого рода за все время ее тысячелетнего отрочества: о греческих, сицилийских, арабских и каприйских рыбаках и мореходах; о потерпевших кораблекрушение, несомых по волнам на скользких обломках мачт; она возникала перед ними на миг — как вспышка молнии в разыгравшейся буре, чтобы обратить их предсмертный хрип в сладостный стон.