Выбрать главу

Что и говорить, мы, итальянцы, дети (или отцы) Возрождения, ставим Великого Гуманиста выше любого смертного. Возможность повседневного общения с виднейшим представителем столь тонкой области знания, относящейся едва ли не к чародейству и к тому же не очень-то доходной, была для меня лестной и одновременно волнующей. Я испытывал примерно те же чувства, какие испытывает американец, представленный господину Жиллету: робость, уважение и особенную форму белой зависти.

Вечером я сошел в Лимб совсем с другим настроем. Сенатор уже сидел на своем месте. В ответ на мое почтительное приветствие он буркнул что-то невнятное. Дочитав статью, он сделал кое-какие пометки в записной книжке, повернулся ко мне и на удивление напевно произнес:

— Земляк, судя по тому, как ты меня величаешь, один из этих призраков уже нашептал тебе мое имя. Забудь его, а ежели еще не забыл — выкинь заодно из головы и аористы, что зубрил в лицее. Скажи-ка лучше, как твое имя: вчера ты что-то там промямлил; я же в отличие от тебя не в силах расспрашивать кого ни попадя про незнакомца, которого здесь заведомо никто не знает.

Он говорил с холодным презрением. Видно было, что я значу для него не больше козявки или пылинки, кружащейся как попало в солнечных лучах. Однако ровный голос, точно подобранные слова и снисходительное тыканье придавали нашему разговору ощущение ясности и спокойствия, присущее платоновским диалогам.

— Меня зовут Паоло Корбера. Я из Палермо. Закончил юридический факультет. Сейчас работаю в редакции <Стампы>. Дабы развеять ваши сомнения, сенатор, признаюсь, что на выпускных экзаменах я получил по греческому два с плюсом; плюс накинули единственно для того, чтобы вручить мне аттестат.

— Спасибо за откровенность, — усмехнулся он, — так-то лучше. Не выношу людей, уверенных в своих знаниях, а на поверку — жалких полузнаек. Вроде моих университетских коллег. Они затвердили внешнюю сторону греческого, его выверты и заскоки. Им неведом живой дух этого языка, наивно называемого мертвым. Им вообще ничего не ведомо. Хотя что с них взять: разве могут эти бедолаги уловить дух греческого, если ни разу не слышали его?

Надменность надменностью — в любом случае это предпочтительнее ложной скромности, — но мне показалось, что тут сенатор перегибает палку. У меня даже мелькнуло подозрение, что с годами этот блестящий ум стал давать слабину. Его незадачливые коллеги имели ровно столько же возможностей услышать древнегреческий, сколько он сам, — то есть ни одной.

— Паоло… — продолжал он. — Тебе повезло, ты носишь имя единственного апостола, наделенного кое-какой культурой и некоторым литературным дарованием. Хотя Иероним было бы лучше. Все остальные ваши христианские имена ничтожны и презренны. Это имена рабов.

Я все больше разочаровывался. Прямо-таки отъявленный антиклерикал с налетом ницшеанствующего фашизма. Быть того не может!

Он продолжал говорить с увлечением и жаром, словно после долгого молчания:

— Корбера… Постой, уж не знатный ли это сицилийский род? Помнится, мой отец каждый год вносил небольшую арендную плату за наш дом в Ачи-Кастелло управляющему одним из имений Корбера ди Палина или как там его — Салина. Отец еще всякий раз приговаривал в шутку: уж эти-то денежки ни в жизнь не попадут по прямому назначению. А ты и впрямь из тех Корбера или отпрыск какого-нибудь крестьянина, взявшего фамилию господина?

Я подтвердил, что и впрямь. Более того, что я — единственный сохранившийся экземпляр рода Корбера ди Салина. Все излишества и прегрешения, все невзысканные арендные платы и неоплаченные долги, короче, все отрыжки аристократизма сосредоточились во мне одном. Как ни странно, моя исповедь вроде бы пришлась по душе сенатору.

— Так, так. Уважаю родовитые фамилии. В них теплится память. Не бог весть какая, однако покрепче, чем в прочих семьях. Это высшее достижение, на какое только способен ваш брат человек в извечном стремлении к физическому бессмертию. Жениться тебе надо, Корбера. И не тяни с этим делом. Ваш брат не придумал ничего лучше, как разбрасывать где попало свое семя ради продолжения собственного рода.

Нет, он определенно начинал меня раздражать. <Ваш брат, ваш брат>… Какой еще брат? Жалкое людское стадо, не удостоившееся чести быть сенатором Ла Чиура? Сам-то он что, уже достиг физического бессмертия? Судя по морщинистому лицу и грузным телесам, едва ли.

— Послушай, Корбера ди Салина, — продолжил он как ни в чем не бывало. — Ты не обидишься, если я и дальше буду с тобой на <ты>, уж больно ты похож на моих студентиков, таких до поры до времени молоденьких?

Я искренне заверил его, что для меня это не только честь, но и приятная неожиданность. Подведя итог протокольной части, мы перешли к Сицилии. Лет двадцать не ступал он на родную землю. Последний раз мой собеседник провел в тамошних краях (именно так, на пьемонтский манер, выражался сенатор) всего неделю, обсуждая в Сиракузах, с Паоло Орси, вопросы чередования полухоров в классических представлениях.

— Помню, мне предложили доехать из Катании до Сиракуз на машине. Я согласился лишь тогда, когда узнал, что в Аугусте автомобильная дорога пролегает вдали от моря, а поезда идут прямо по взморью. Расскажи мне о нашем острове; чудный край, даром что населен ослами. Там пребывали боги, а может пребывают и поныне, в нескончаемые сицилийские августы. Только ни слова о горстке ваших новоявленных храмиков — все равно ты ни бельмеса в этом не смыслишь.

Мы говорили о вечной Сицилии, о ее природе, о благоухании розмарина на Неброди, о вкусе меда из Мелилли, о колыхании нив вокруг Энны ветреным майским днем, о безмолвных далях под Сиракузами, о душистых потоках воздуха из апельсиновых рощ, овевающих Палермо, как гласит молва, на закате в начале лета. Мы говорили о дивных летних ночах в заливе Кастелламмаре, когда звезды отражаются в спящем море, и если лечь навзничь в зарослях мастикового дерева, то дух теряется в небесном водовороте, а напряженное тело тревожно ждет приближения демонов.

Без малого пятьдесят лет сенатор был в нетях, однако память его на удивление ясно запечатлела отдельные тончайшие штрихи:

— Море! Сицилийское море самое яркое, сочное, романтичное из всех, что я видел. Вот уж чего вам никогда не испортить за пределами городов. В рыбных ресторанчиках еще подают рассеченных пополам колючих морских <езей>?

— Подавать-то подают, только мало кто их заказывает: боятся тифа.

— Что ты говоришь! Да лакомее этих кровавых хрящиков там еще ничего не придумали. Такие нежные, ароматные, солененькие, с привкусом водорослей — ни дать ни взять женские прелести в готовом виде. Какой там к шутам тиф! Они не более опасны, чем прочие дары моря, приносящие людям как смерть, так и бессмертие. В Сиракузах я ими от пуза наедался. А до чего смачные — пища богов! Лучшее воспоминание за последние пятьдесят лет!