Выбрать главу

- И ты! - И ты! - вскрикнули мы оба в одно время.

- Что значит твое восклицание? - спросил я.

- А твое?

- Мое, - отвечал я, - вырвалось от удивления, что давеча с Зуровыми сделались конвульсии, а теперь ты чуть не встал на ноги оттого только, что я заговорил о весне и загородных прогулках. Теперь ты видишь, что я воскликнул не без причины. Ну а ты отчего?

- Моя причина важнее, - отвечал он и поместил в рот кусок ростбифа. Я думал, что ты болен.

- Болен? Спасибо за участие, но с чего ты взял это?

- Я думал, что... ты заразился.

- Час от часу не легче! От кого? чем?

- От кого! от Зуровых.

- Что за дичь! Объяснись, пожалуйста.

- Погоди, дай... поесть. - И он тихо, медленно, как корова, жевал мясо. Наконец исчез последний кусочек; всё было съедено и выпито, и человек, принесший завтрак обеими руками, вынес остатки двумя пальцами. Я подвинулся ближе, и Тяжеленко начал:

- Заметил ли ты в эти три года твоего знакомства с Зуровыми что-нибудь особенное в них?

- До сих пор ничего.

- А поедешь ли летом в деревню?

- Нет, останусь здесь.

- В таком случае, начиная с нынешнего утра, ты будешь каждый день замечать диковинные штуки.

- Да что же это значит? скоро ли я добьюсь от тебя? и если в них скрывалось что-нибудь особенное, отчего ты не сказал мне об этом прежде?

- Значит это то, - продолжал Тяжеленко с расстановкою, - что у Зуровых недуг.

- Что ты говоришь? Какой недуг? - вскричал я с ужасом.

- Странный, братец, очень странный и заразительный. Сядь, слушай и не торопи меня... Я предвижу, что мне нынче и без того придется до смерти устать. Шутка ли, сколько рассказывать! Да нечего делать: надо спасти тебя. Не говорил я тебе до сих пор об этом потому, что не было никакой надобности: ты жил в Петербурге только зиму, а в это время в них заметить ничего нельзя; ума у них пропасть, время неприметно летит в их беседе; а вот летом, так чудо! они на себя не похожи; совсем другие люди; не едят, не пьют: только одно на уме... Жалость! жалость! а помочь нечем!

- По крайней мере скажи мне название и свойство болезни, - спросил я.

- Названия ей нет, потому что это, вероятно, первый случай; а свойство сейчас объясню. Как бы, с чего начать?.. Вот, видишь ты... Да это премудреная вещь, когда не знаешь имени... Ну, хоть пускай, назову пока "лихой болестью", а там как медики дознаются, то окрестят по-своему. Дело в том, что Зуровым летом дома не сидится: вот какой страшный, убийственный недуг.

И Тяжеленко одним вздохом выпустил с полфунта воздуха, сделав прекислую гримасу, как будто у него из зубов вытаскивали лакомый кусок. Я захохотал.

- Помилуй, Никон Устиныч! да это - недуг только в твоих глазах. Ты сам одержим гораздо опаснейшею болезнию: целый век лежишь на одном месте. Эта крайность скорее доведет до гибели. Или ты, может быть, шутишь?

- Какие шутки! болезнь, братец, страшная болезнь! Наконец скажу яснее: их губит неодолимая страсть к загородным прогулкам.

- Да это приятнейшая страсть! Я сам дал слово участвовать в поездках.

- Ты дал слово? - воскликнул он. - О несчастный Филипп Климыч! что ты сделал! Ты пропал! - Он чуть не заплакал. - Ты уж и с Вереницыным говорил об этом?

- Нет еще.

- Ну, слава Богу! есть время всё исправить: только слушайся меня. - Я в недоумении смотрел на него, а он продолжал: - Я сам, бывало, помнишь ли, в старые годы, когда имел глупость бoльшую часть дня и даже ночи проводить на ногах: то-то молодость! - не прочь пойти в лес с маленьким запасом, например... этак... с жареной индейкой под мышкой и с бутылкой малаги в кармане;

сяду под дерево в теплый день, поем и лягу на травку;

ну-а потом и домой. А эти люди убивают себя прогулками. Вообрази, до чего дошли! если летом в который день остаются дома, то, по собственному их признанию, которое я подслушал в один из припадков, их что-то давит, гнетет, не дает им покою; какая-то неодолимая сила влечет за город, какой-то злой дух вселяется в них, и вот они... - Тут Тяжеленко начал говорить с жаром: - Вот они плывут, скачут, бегут и, приплывши, прискакавши, прибежавши туда, ходят чуть не до смерти - как не падут на месте! то взбираются на крутизны, то лазят по оврагам. - Здесь каждое из этих понятий он сопровождал живописным жестом. - Пускаются вброд по ручьям, вязнут в болотах, продираются между колючими кустарниками, карабкаются на высочайшие деревья; сколько раз тонули, свергались в пропасти, вязли в тине, коченели от холода и даже - ужас! - терпели голод и жажду!

Всё это красноречие выходило из Тяжеленки вместе с потом. О, как он был прекрасен в эту минуту! благородное негодование изображалось на обширном челе его, крупные капли пота омывали лоб и щеки, а вдохновенное выражение лица позволяло принять их за слезы. Предо мной воскресли златые, классические времена древности; я искал ему приличного сравнения между знаменитыми мужами и отыскал сходство в особе римского императора Вителлия.

- Браво! брависсимо! хорошо! - кричал я, а он продолжал:

- Да, Филипп Климыч! бедствие, сущее бедствие постигло их! Ходить целый день! Хорошо, что они еще потеют: это спасает их; но скоро и эта благодатная роса иссякнет от изнурения, и тогда - что с ними станется? А зараза глубоко пустила корни; она медленно течет по жилам их и пожирает жизненную эссенцию. Этот добрый Алексей Петрович! эта любезная Марья Александровна! почтенная бабушка! дети - бедные молодые люди! Юность, цветущее здоровье, блестящие надежды - всё истает, исчезнет в изнурении, в тяжких, добровольных трудах! - Он закрыл лицо руками, а я захохотал. - И ты можешь смеяться, жестокосердый человек?

- Да как же, братец, не смеяться, когда ты, равнодушнейший человек, беспечный до того, что если бы мир обрушился над твоею головою, ты бы не раскрыл рта спросить, что за шум, - ты целый час убиваешься и потеешь, а если б мог, и заплакал бы оттого только, что другие предаются ненавистнейшему для тебя удовольствию - прогулке!

- Ты всё еще не постигаешь, что я не шучу. Разве ты не видал зловещих признаков? - сказал он с досадой.

- Не знаю... мне показалось... Однако, какие же это признаки? спросил я.

- А беспрестанная зевота, задумчивость, тоска, отсутствие сна и аппетита, бледность и в то же время какие-то чудные пятна по всему лицу, а в глазах что-то дикое, странное.

- Вот об этом-то я и пришел спросить тебя.

- Ну так пойми же и знай, что лишь только они вспомнят о лесах, полях, болотах, уединенных местах, то все эти признаки обнаруживаются и ими овладеет тоска и дрожь до тех пор, пока они не удовлетворят бедственному желанию: тогда они торопливо несутся вон, не оглядываясь, едва захватив с собой необходимое, как будто подстрекаемые, гонимые всеми демонами ада.

- Да куда ж они ездят?

- Всюду: на тридцать верст от Петербурга нет ни одного куста, которого бы они не обшарили. Не говорю об известных местах - Петергофе, Парголове, которые всеми посещаются: они теперь ищут мало посещаемых захолустьев, для того чтоб, слышь, беседовать с природой, дышать свежим воздухом, бежать от пыли, и... кто их знает еще от чего! Послушай Марью Александровну, она тебе понаскажет: тут, дескать, от одних рынков да рестораций задохнешься! Гм! какая несправедливость! какая черная неблагодарность! от рынков и рестораций, этих приютов здоровья, мирного счастия! бежать средоточия произведений двух богатейших царств природы - животного и растительного; задыхаться воздухом тех мест, где сладчайшей потребности, еде, созидают чертоги, сооружают алтари! Скажи-ка мне, какая площадь величественнее Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на ней, выставке художественных? Наконец, бежать наслаждения, которое только одно не убегает нас и - вечно юное, всегда свежее, ежедневно осыпает новыми, неувядаемыми цветами! Всё остальное есть призрак; всё непрочно, непостоянно; прочие радости ускользают от нас в ту минуту, когда их достигаешь, тогда как тут, если бы что-нибудь и вздумало ускользнуть, то меткая пуля летит вперед, по гласу прихотливого желания, и покоряет дерзкое существо. Зачем же эти удобства и обширные средства, как не для того, чтоб с признательностью наслаждаться и...