И он, сгорбившись и хрипло покашливая, пошагал вдоль плетня своего двора.
Этим и кончился наш доблестный подвиг. Кузярь очень расстроился и долго молчал, провожая меня до перехода через речку, и только при расставании сказал с досадой:
— Не везёт нам с тобой, Федюк… Ну, да погоди, дай срок — мы сумеем показать себя. Хоть озоруй, да не горюй!
Елену Григорьевну я всегда заставал за чтением толстых книг. Я не стеснял её, она так же, как и всегда, привечала меня, раскладывала передо мной на столе книжки и журналы с картинками, а сама углублялась в чтение. Иногда вздыхала и говорила изумлённо:
— Ах, какие есть замечательные книги, Федя! Целый мир открывается перед тобой, и чувствуешь, что человек — творец чудес, что земля родила его не для страданий, а для труда как радости. Он продолжает разумно создавать то, что не может возникнуть само по себе. Читай, Федя, добивайся каждый день, каждый год новых знаний. Без работы над собой человек — мертвец, в лучшем случае — рабочая сила или, как говорили рабовладельцы, — говорящий скот. А это нелепость. Скот не может говорить, потому что он скот. А человек не может не говорить, потому что он человек. Но язык он развил в себе потому, что стал создавать себе жизнь по–своему, то есть стал трудиться.
Такие разговоры вела со мной Елена Григорьевна часто. Она умела как‑то удивительно просто и понятно объяснять самые сложные и, казалось, недоступные для паренька моих лет истины, потому что говорила от сердца, от любви к человеку. А мне думалось, что она говорила вслух сама с собой: на меня она не смотрела, но задумчиво вглядывалась в даль, а может быть, и в самоё себя. Ещё до сих пор я слышу её голос, отчётливо помню её слова и вижу изумлённо–задумчивое её лицо.
Как‑то при мне вечером ввалился к ней сотский с развязностью пьяного. Мне показался он действительно под хмелем.
— Здорово, учительница! Вот в гости пришёл. Как живёшь–поживаешь?
Елена Григорьевна гневно и твёрдо шагнула ему навстречу.
— А тебе какое дело? Ты зачем ко мне явился?
— Как это так — зачем? По службе, по должности, елёха–воха. Мне приказано надзирать за народом, вот я и надзираю, чтоб везде было чинно–благородно. Почему этот парнишка у тебя околачивается? А моего почему не привечаешь? А по каким делам Тишка у тебя со смутьянами гостюет? И крамольники разные такие… Локти грызу, что студента твоего связать баре не дали…
Елена Григорьевна, красная от негодования, неслыханно властным голосом крикнула:
— Убирайся вон отсюда! Сию минуту!
— Чего, чего? — сразу же растерялся он от неожиданного отпора учительницы. — Это меня‑то?.. Захочу — и тебя законопачу… Я уже давно с батюшкой капкан на тебя приготовил.
Елена Григорьевна метнулась к столу, схватила широкую и тонкую линейку и шлёпнула Гришку по щеке.
— Вон отсюда, негодяй! За версту обходи это место.
Гришка согнулся и попятился к двери. В этот момент дверь распахнулась, и Костя здоровой рукой схватил за шиворот сотского и вытащил его за порог.
— Ну что, нарвался, дубина? А ещё в жандарах был… Ну и дурак! Скорее улепётывай, а то она не так ещё тебя отхлещет. А скажет барину Ермолаеву — и кувырком из сотских полетишь.
Елена Григорьевна смеялась у окна и похлопывала линейкой по ладони. А я прилип к окошку и задыхался от хохота. Сотский вихляво трусил к переходу, спотыкаясь и хватаясь за шашку, которая била его по сапогам и мешала шагать.
В эти минуты Елена Григорьевна казалась мне очень сильной и гордой. И тогда же я понял, что гордость сильнее всякой силы, только гордость владеет силой. Такая маленькая и нежная девушка вытурила дылду сотского, которого многие забитые и затурканные мужики боялись, как полицейского с шашкой, потому что за ним стоит свирепый становой, а за становым — грозный исправник рядом с земским начальником. Я заливался хохотом, наслаждаясь позорным бегством полицейского, и мне чудилось, что это вихляется Шустёнок — такой же подлый дурак и трус.
Поразил меня и Костя: он тоже без опаски и без страха схватил его за шиворот и выволок в сени. Гришка и пальцем его не тронул, хотя мог бы одним взмахом кулака отшвырнуть его, больного, хромого, с искалеченной рукой. И я опять узнал новую истину: не в кулаке сила, а в сознании своей правоты. И слова песни, которую пела бабушка Анна, о том, что «правда‑то рыдает, а кривда лютая спесивится», казались мне только жалобой рабов, о которых говорила Елена Григорьевна.
Костя не вошёл в комнату Елены Григорьевны, а плотно затворил дверь. Без зова он ни разу при мне не появлялся: и стеснялся и оберегал учительницу от сплетен. Во всём помогала ему Феня.