Выбрать главу

— Чего он у тебя спрашивал? Аль допытывался, где Маша скрывается? И не моги говорить… никому не моги!..

— Аль я не знаю… — обиделся я и вырвал свою руку. — Маленький я, что ли? Прибежала, словно меня бьют…

Мать остановилась, озираясь, и упавшим голосом проговорила:

— Житья нам от него не будет. На своём веку он не одного человека в могилу свёл. Неспроста народ толкует, что он грозится нас с тобой казни предать.

У меня заныло сердце от смутного страха, и я крикнул в отчаянии:

— А чего мы торчим здесь? Сорвались бы с места и уехали. Брось всё, и завтра же — в Петровск, на чугунку…

Мать вздохнула и медленно пошла мимо жигулёвки, поодаль от людей, по дорожке к вётлам внизу.

Кузярь недовольно крикнул сзади:

— Приходи вечером к нам на гору, к хороводу! Мы ещё по нашему делу толковать будем, а потом к бабушке Паруше пойдём.

Я оглянулся и помахал Кузярю рукой.

— Это чего вы задумали‑то? — забеспокоилась мать, взглянув через плечо на Кузяря. — Гляди, как бы он не сманил тебя на какое‑нибудь озорство. Не забывай: мы на волоске висим.

ХХХVIII

Вечером мать пошла на гору — в хоровод. Там за амбаром уже собирались девчата и молодухи и пели песни. Девичьи голоса казались очень далёкими, и песня звучала задумчиво и красиво. Кое–где и на той и на этой стороне тускло мигали огоньки в окошках. Всюду было по–вечернему тихо и сонно, по–вечернему грустно, и чудилось, что земля потягивается и дремлет. С речки наплывала сырая прохлада в запахах ила и травы, и там едва слышно лепетали под обрывами гремучие роднички. Где-то на дальнем высоком порядке послышались переборы гармоники и визгливо запели девки, словно заплакали.

В сумерках беззвучно и порывисто носились вокруг меня летучие мыши, а где‑то наверху и на той стороне пронзительно и жутко вскрикивали сычи: ку–ку–квяу!.. И очень далеко налево, за околицей, в полях щёлкали перепёлки, а ближе, перед гумнами, скрипели дергачи.

В этой безлюдной ночной тишине мне стало почему‑то страшно, и сердце заныло от непонятной и смутной тоски. Идти на ту сторону мне не хотелось, и наше решение освободить Парушу казалось уже дурацким озорством. Не то мне нездоровилось, не то предчувствовал я какую‑то беду, но меня томила такая усталость, что тянуло сесть тут же, на взгорочке, и слушать себя и безлюдную, пустую тьму. И я негодовал на мать: зачем она ушла наверх, в хоровод? Неужели ей хочется плясать и петь песни с девчатами, когда мне тяжело и тревожно на душе? Разве ока не слышит, как зловеще кричит сыч и как глухо, по–бычьи, мычит в низине у барской мельницы какая‑то странная птица, словно домовой?

И всё‑таки я шёл, превозмогая усталость и непонятную тоску: по уговору с Кузярём мы обязательно должны были встретиться у его амбара, на полянке, где собираются на гульбище девки и парни. Я перебрался по переходу через речку, слушая, как она плещется и играет на камешках, и поднялся по крутой дорожке на взгорбок мимо курных бань, пахнущих гарью и вениками.

На покатой полянке толпились девки, а отдельно от них — парни. Девки, тесно сбитые в кучу, невнятно щебетали, а парни говорили все вместе и дружно смеялись. Кое‑кто из них подходил к девкам, выхватывал из тесного круга свою суженую и тянул её в сторону. Она притворно отбивалась, повизгивала, а потом послушно уходила в обнимку с ним подальше, к амбарам.

Я сел на траву поодаль от парней и стал ждать Кузяря. Мерцали редкие звёзды, очень далёкие и призрачные, как искорки. Щербатый ломоть луны лежал на самом коньке Парушиной избы и, тусклый, остывающий, потухал, покрываясь пеплом.

Я любил толкаться по вечерам в весёлой и говорливой толпе парней и девок и играть с Кузярём и с шабровыми ребятишками. Но сейчас я томился от какого‑то тяжёлого предчувствия — болело сердце и хотелось плакать от беспричинной скорби.

Девки в хороводном круге начали плясать под песенную скороговорку, а вокруг них бегали, играя, девчушки, мои однолетки. Парни не подходили к девкам, а сгрудились в кучу и о чём‑то сторожко разговаривали.

Кузярь появился внезапно, словно выскользнул из-под земли.

— Мамка задержала, чего‑то ей невмоготу стало. Насилу угомонил. Да Карьку корму задал. Делов до чёрта! Ну, пойдём. Ты чего такой квёлый? Сидишь, как мокрая курица, словно без костей. Разве так на храброе дело идут?

С неугасающим томлением в сердце я побежал вместе с ним к пожарной.

Около жигулёвки никого не было, но я чувствовал, что эта вросшая в землю хибарка — живая: всю её за–подняла могучая Паруша, и мне чудилось, что я слышу её дыхание и вижу мерцающую приветливую её улыбку и твёрдое лицо непреклонной старухи.