Миколька бродил перед пожарным сараем и глухо напевал какую‑то песенку. Он подхватил нас под руки и подвёл к роспускам, где лежали длинные багры.
— Вот вам все причиндалы, друзья–ратники! И лестница, и топор, и два лома.
Кузярь со злостью оборвал его:
— Нечего дурить, Миколя: от нас не отбояришься. Ты с нами пойдёшь и первый на крышу залезешь.
Миколька испугался и отшагнул назад.
— Чай, это не пожар. Поди‑ка у меня не две головы.
— А товарищей под топор подводить — это тебе гм сердцу? Любишь смутьянить — будь готов и шею подставить. Ради потехи ты и расславишь нас завтра по всему селу.
Миколька начал божиться и клясться, что он будет молчать, как могила: ведь нам он всегда был верным товарищем.
— Неси, помогай! — приказал ему Кузярь, указывая на лестницу.
Сам он взял тяжёлый лом, а я — топор.
Миколька отступил ещё на шаг и засунул руки в карманы брюк.
— Моё дело — сторона, а от пожарной я ни шагу не отойду. Да и вам, ребята, сподручнее: я караулить буду. А кто покажется — сейчас же знак вам подам.
Но я видел, что он растерялся и не знает, как выпутаться из этой затеи. Мы с Иванкой смотрели на это предприятие, как на доблесть, а он — как на забаву И потеху от скуки. Он думал, что мы будем игрушкой в его руках и он, в конце концов, спугнёт нас в самый разгар нашей работы и нахохочется над нашей глупостью. Но он сам оказался в постыдном положении — попал в собственную ловушку. Кузярь был умнее и опытнее, от его пронырливости не ускользнуло коварство Микольки. В таких случаях Кузярь вскипал от негодования и сразу же дерзко нападал на него: разоблачал его двоедушие, обличал в трусости и издевался над его недальновидностью.
Кузярь, хоть и маленький ростом и тщедушный, смело схватил его за грудки.
— Бери лестницу и шагай. Мы первого тебя, дылду, завиним.
Миколька сразу повял и виновато ухмыльнулся.
— Аль я против?.. Я думал, это просто так… для игры… а вы по–сурьёзному… Только это не шутка, ребята: за такие дела свяжут и на съезжей высекут.
— Ну, неси, неси не разговаривай! Раз затеял с нами дело—не выпутаешься.
Миколька подхватил на плечо лестницу и пошёл к жигулёвке. Мучительная тоска угнетала мою душу, и мне хотелось бросить всё и убежать домой. Но меня удерживала какая‑то необоримая сила, похожая на товарищеский долг и на суровое веление совести.
Миколька подошёл к жигулёвке и приставил лестницу к тесовой ветхой крыше. Доски были, очевидно, гнилые, потому что они захрустели, затрещали и на землю посыпалась труха. Внутри жигулёвки глухо загудел басовитый голос Паруши:
— Кто это там озорует? Тут ночью крысы покоя не дают, а снаружи и озорники норовят пугать меня, старуху.
Я бросил топор и подбежал к отдушине.
— Бабушка Паруша, не пугайся! —сдавленным голосом утешил я её. — Это мы с Иванкой и Миколькой… Вытащить тебя порешили… через потолок и через крышу. И лестницу приставили… Только как ты… хочешь вылезти аль нет?
В пустоте окошечка показалось мутное пятно — едва различимое лицо Паруши. Она изумлённо заохала, задохнулась от смеха и закашляла.
— Ах вы, греховодники!.. Милые вы мои ребятишки!.. Кто это надоумил вас, золотые колосочки? Ах ты, лён–зелён!.. Идите, идите по домам, дети боговы! Ещё беду на себя накличите. Не спросивши меня, распоряжаться мной вздумали. Да ежели бы я захотела, сама бы вышла с божьей помощью. А я вот не хочу. Кто меня заушил, тот и выпустит, да ещё сам передо мной голову склонит. Не он меня, ворог мой, страхом укротит, а я перед ним горой встану. Меня не устрашить жигулёвкой‑то: я перед правдой своей — не изменница. Я выйду отсюда светлой праведницей, а перед народом — мощью препоясанная. Идите, идите! Сейчас же убегайте, чтоб я больше вас и не видала! —строго забасила она, но не удержалась и опять засмеялась. — Ах вы, подсолнышки золотые!.. Узнают поп да староста — самих вас в эту жигулёвку запрут, а то и в волость угонят.
Только в этот момент я почувствовал, что за моей спиной стоит Кузярь и молча слушает Парушу. Он задышал с хрипом в горле, в отчаянии отмахнулся и убежал обратно. А когда я подошёл к тому месту на противоположной стороне, где стояла лестница, ни Микольки, ни Кузяря там уже не было.
Мне стало невыносимо от мучительного томления в сердце, и я как‑то странно перестал ощущать себя: шёл я бессознательно и чувствовал свои шаги, как чужие, и весь был какой‑то посторонний.
Неудержимо хотелось найти мать, прижаться к ней, как в детстве, и увести домой, чтобы остаться только с ней наедине.