— Не греши, Фома! С себя больше взыскивай. При малом наделе о землице надо было радеть: и навозцем её питать, и отдых ей давать, и пахать поглубже. А у нас мужики последние соки из неё тянули. Мир‑то миром, а друг другу — недруги. Заботился бы каждый о своём наделе — и всем бы лишний кусок хлеба доставался. А земля–матушка за зло дурных работников карает. Мы вон не ленились — только о ней и думали. Вы с шабрами на смех нас поднимали, а мы больше вас даров‑то от земли получали. При переделах наша полоса через год у нерадивых только половину давала, да и то с бурьяном.
Эти разговоры мне давно надоели: они и к делу и не к делу возобновлялись каждый день, как только соседи приходили в избу или собирались в праздники у амбаров. Мужики вздыхали, жаловались, чесали затылки и бока и расходились по домам тяжело, вперевалку, как недужные.
Но Паруша никогда не жаловалась, а сердито изобличала мужиков, как и сейчас деда, в нерадении, в безрассудном истощении земли, в недоброжелательности друг к другу, в нищенской жадности. Земля требует, чтобы её любили и заботились о ней постоянно и не поодиночке, а все сообща, потому что земля—общественная: без согласия и без взаимности, без дружного сотрудничества каждый год будет и голод и мор, да и мироеды с начальством поедом съедят. Вот приехал поп из отступников и начал всех по одному сталкивать лбами, вражду сеять, разогнал стародавнюю общину поморцев. Вспомянешь добрым словом праведника Мнкитушку. Знал он, в чём сила и благость наша: призывал к братской жизни, а его сами же мы в руки ворогов отдали. А когда она, Паруша, без боязни выступила против попа, её заушили в жигулёвку. Кто за неё заступился? Все трусливо разбрелись по домам. Только парнишки надумали вытащить её из узилища. Хоть она и потешалась над ними, но ей дорого было их бескорыстное хотение вырвать её из лап долгогривого супостата. Ежели бы все так ополчились на него, как эти парнишки, злой волк не хозяйничал бы в нашем стаде.
Дед угрюмо ворчал:
— За это баловство кнутом надо было настегать. Узнал бы поп — беды не обобрались бы.
Паруша гневно гудела:
— Эх, Фома, Фома! Вот и собираем мы, что посеяли. А парнишки‑то эти вырастут — не по–твоему будут жить да думать. Не баловство это, а праведный подвиг.
Мать стояла рядом с бабушкой и раздумчиво молчала. А когда Паруша говорила о нашей попытке освободить её из жигулёвки, она с тревожной догадкой в широко открытых глазах пристально смотрела на меня и удивлённо качала головой.
Широкая и ровная лука перед церковью бархатно зеленела на солнце и мерцала золотыми переливами. Всюду рассыпаны были жёлтые одуванчики и узорчатой пеной кипели белые цветочки клевера. Несколько костлявых, спутанных лошадей щипали траву, не поднимая голов, и лениво бродили сизые галки. Стрелами носились низко над травой белогрудые ласточки. Хотелось бегать по этой мягкой раздольной луке и радостно кричать навстречу солнышку и голубому небу.
В церковной ограде, перед папертью, толпился народ, а на высоком крыльце крестились и кланялись старики и старухи. Вдруг на колокольне весело затрезвонили колокола. Этот разливный трезвон как будто взволновал всю луку и взбудоражил деревню. Мне почудилось, что избы на высокой горе той стороны вздрогнули, встряхнулись и вспыхнули окнами. Галки стаей поднялись с луки и с испуганным криком полетели на реку, к вётлам. Лошади подняли головы, огляделись и, успокоившись, опять стали щипать траву.
Из церкви густо повалил народ, но почему‑то стал толпиться в ограде, расцветая пёстрыми нарядами. Мужики без картузов и седоволосые старики гуртом пошли вдоль серой стены церкви и сбились в густую кучу неподалёку от алтарной пристройки. Все начали о чём‑то оживлённо спорить, размахивать руками, многие глядели в нашу сторону и качали головами. Старухи и молодые бабы строптиво нападали на мужиков.
— Чего‑то там стряслось у них… — забеспокоилась Паруша. — Неспроста скандалят. Должно, чего‑то поп набедокурил.
Бабушка смотрела на церковь с безразличием недужной и мирно стонала. А мать даже встала от беспокойного любопытства.
— Я так уж привыкла ко всякой невзгоде, тётушка Паруша, — сказала она с дрожью в голосе, — что после пожара каждый день жду какой‑нибудь беды.