— Я тебе, Ванёк, голову сверну и ноги поломаю, ежели тебе невтерпёж послушать, о чём люди болтают. А без вас мне скучно: чего я без тебя, весёлого да речистого парня, делать буду?
Я понимал Микольку очень хорошо, но Кузярь никак не мог остаться в долгу перед ним и огрызался:
— Поколь ты мне, Миколай Мосеич, соберёшься голову свернуть да ноги переломать, я на тебе вдоволь покатаюсь. Я ведь всё село обходил да обнюхал.
Миколька не смутился, а скорчил удивлённую гримасу:
— А ты, Ванёк, пошёл бы по большому порядку да об этом кочетом пропел: то‑то люди потешились бы над тобой! Ведь лучше тебя никто сказки не умеет рассказывать.
А Кузярь вдруг озабоченно посоветовал:
— Ты, Миколя, лучше бы мужикам помогал: залез бы на пожарную да дозором и покараулил — оттуда, с плоскуши‑то всё видать.
Миколька даже вздрогнул от находчивости Кузяря, взмахнул руками и бросился к задней низкой стене пожарного сарая. Через минуту он вырос на покатой тесовой крыше и сразу же забылся от удовольствия, оглядывая всю деревню и прибрежные обрывы и низины.
Кузярь ткнул меня под бок и злорадно засмеялся.
— Здорово я его обдурил! Сейчас он словно на качели качается — страсть любит на крышу да на колокольню забираться. Он у мужиков‑то дозорным был и нас за хвост держал. А сейчас, словно невзначай, подойдём и понюхаем, на что они решились. Только, чур, храбро: за жигулёвку не прятаться, а грудью стоять.
Мы пролетели от пожарной до дряхлого сруба жигулёвки, обежали её кругом и стали за спинами крупных мужиков— Терентия и Филарета.
Исай и Гордей жили близкими шабрами: избёнки их стояли напротив при выезде на околицу. Они казались мне такими же безличными, как и другие. Все потешались над их дружбой, которая была похожа на жгучую вражду: они, как близнецы, не разлучались друг с другом и на улице и на сходе. Но как только скажет один из них слово, другой сразу же оспаривает его, и между ними начинается перепалка. Исай, худой и высокий, шагал торопливо, стремительно, вытянув шею, словно его подталкивали сзади. А Гордей, коренастый, тяжёлый, ходил, опустив бородатую голову, раздумчиво и основательно.
Кузярь с достоинством самосильного парня прислушивался к разговору мужиков. Я ещё ни разу не видел его таким деловито–вдумчивым и не замечал раньше резких морщинок между сдвинутыми бровями. Лицо его как будто постарело и утратило обычную беспокойную живость. В этот раз мужики были очень встревожены и с горячей злостью в глазах пытливо прощупывали друг друга. Только Тихон, видавший виды, стоял невозмутимо и, заложив руки за спину, рассеянно смотрел куда‑то вдаль через головы мужиков. Особенно кипятился Исай: он взмахивал длинной рукой, хватая пальцами воздух, и надсадно спорил с Гордеем, который пренебрежительно только отмахивался от него, поблёскивая крупными зубами.
— На гамазее печати, а печать сломать всё одно, что башку сорвать… — сипел Исай и в ужасе таращил глаза на мужиков. — Где грех — там и беда.
Гордей ехидно оборвал его, толкая плечом:
— Врёшь ведь, Исайка. Грех‑то от беды плодится, а где грех — там и потеха. Кабы не я, давно бы ты и печати и замки на гамазее сломал. Ты спишь и видишь, как бы под розги попасть.
— Ты меня не замай, змей–горыныч! —свирепел Исай. — У меня руки‑то длиннее твоих. Не ты ли на подводы Митрия Стоднева заришься? Повинись перед народом‑то.
Гордей скалил свои широкие зубы и по–свойски хлопал Исая по плечу:
— А ты, Исай, сам перед шабрами кайся, как норовишь их подбить из гамазеи хлеб выгрести. А он не даётся: на всех замках печати сургучные. Да и народ от гамазеи отступится — общественный хлеб, семенной. Никто себе не враг, а общественное добро — свято.
— Ты, Гордей, не гордись, — беспокоился Исай. — И меня не кори. Ты, что ли, додумался до того, чтобы захватить хлеб у мироеда? Не я, что ли, долбил тебе бесперечь: у Митрия надо хлеб‑то захватить. Он, Митрнй‑то, настоятель‑то, божественник, полны сусеки в сенницах засыпал. А чей хлеб‑то? Наш. Кто ему за долги последний мешок тащил? Мы. На чьих угодьях сеял он да собирал? На наших. А кто спину гнул да пот проливал на отработках? Мы же. А куда сейчас он эту прорву хлеба увозит? К себе, в город. Здесь он нас дочиста обобрал, а в городе золото будет загребать.
Гордей усмехнулся, уткнув глаза в землю.
— Не ты с твоим умом додумался до этого, Исай, а люди добрые надоумили. На чём решили, на том и утвердимся: и муку и зерно из села не выпускать. Не то важное дело, чтобы хлеб захватить, а то дело, чтобы стеной друг за друга стоять. Вот мы с тобой перед миром‑то давай и отмолчимся: никакие нам страхи не страшны, а языки запечатаем покрепче сургучных печатей.