— За этот год я уж не знай сколь сделал разных разностей… Тятенька всё их продавал. Я всю семью своим рукомеслом кормлю.
И он самодовольно засмеялся.
— А сейчас я покажу тебе, чего я выдумал. Ничего нет лучше, ежели люди тебе дивуются. Тогда на душе‑то словно пасха с колокольным звоном.
Мы прошли с ним в выход, спустились по покатой дорожке глубоко вниз, в сумеречную клеть, где хранились в сундуках наряды и одежда, а на полках лежали всякие домашние вещи — сита, решёта, сбруя, прошлогодняя кудель, священные книги и какой‑то железный лом. Ослеплённый знойной гарью и солнцем, я сначала утонул в прохладном мраке подземелья, но потом привык к фиолетовым сумеркам и увидел на земле стружки, чурбачки, плотничьи инструменты и среди них — аккуратненькую тележку, похожую на тарантас. Колёса были тоненькие, ошипованные, ступицы и спины — красиво выструганные. Перед сиденьем торчали две железные ручки. Сёма любовно потрогал и погладил тележку и прокатил её вокруг толстого чурбака, в котором торчал маленький топорик. Ручки замахали взад и вперёд поочерёдно, и тарантасик застрекотал и зазвенел колёсами по неровности пола. Сёма радостно засмеялся и посмотрел на меня ожидающим взглядом.
— Что, брат, ага?
Я очарованно любовался этой диковиной и не мог выговорить слова от восхищения.
— То‑то, брат! Я знал, что ты приедешь, и надумал сделать самокат. Без лошадей, а скачет. Руки заместо лошадей‑то. Ежели такую телегу большую сделать—и лошадей не надо. Они корму просят, а кормить сейчас нечем. Сядут два человека — и катись. Всё возить можно, да и на сторону поехать лестно. Надо бы только шестерни приладить, тогда и воз можно нагружать и одному человеку легко будет скакать.
Он подтолкнул меня к двери и строго сказал:
— Сейчас кататься нельзя, перед гробами‑то.
Мы вышли на улицу и побежали к буераку. Мне захотелось посмотреть на речку и на келью бабушки Натальи, где сейчас жила тётя Маша. Моленной на прежнем месте уже не было, только кучами лежал каксй‑то мусор и обломки кирпичей, но старенькая кособокая жигулёвка стояла попрежнему с большим ржавым замком. Пластался за нею и пожарный сарай. Угнетала глухая тишина — и на той, горной, стороне и на нашем берегу. Не пели даже петухи, не кудахтали куры. И сразу же я увидел на верхнем порядке забитые обломками старых досок окошки и раскрытые крыши: стропила торчали, как кзсти, с которых содрали кожу и мясо.
— А где моленная‑то? — растерянно спросил я. — Люди‑то где? Вон и окошки забиты…
Сёма равнодушно и скучно разъяснил: моленную под школу разобрали. Земство строит. А чего люди‑то? Кои повымерли, кои в бегах от голоду да от страху, а кои от холеры прячутся. Пришла беда — беги кто куда. Вот только жрать всякий час хочется, хоть прясло гложи…
Что есть духу я бросился мимо пожарной к церкви: по ту сторону, за оградой, я увидел большой сруб, на верхних венцах которого сидели верхом два мужика и взмахивали топорами. Я забыл обо всём — и о холере, и о жутком безлюдье, и о Сёме—и бежал, задыхаясь от радости: моя мечта о школе осуществилась — я буду учиться, а не молиться!
Сруб стоял на высоком кирпичном фундаменте поодаль от церкви, на вершине пологого склона, который спускался к речке. Этот склон и низина до поздней осени зеленели свежей травой, но теперь он был опалён зноем и казался покрытым пеплом. Раньше здесь паслись лошади и телята, а сейчас только чернели грачи и галки и долбили землю своими клювами. Перед срубом широким ворохом лежали старые, сизые доски, свежий тёс и штабеля оконных рам. И тут же рядом стояли один за другим новые гробы. На срубе тяпали топорами пожарник Мосей и колченогий Архип. Эго они когда‑то строили моленную, а теперь переделывали её на школу. Я долго издали смотрел на сруб, на стариков и не мог понять, зачем стоят здесь гробы. Потом вспомнил, как дедушка говорил, что Архип и Мосей не поспевают сколачивать домовины для холерных покойников.