— Самуа, — объяснил он, — самуа! Ферштейн?
И похлопал рукой по самовару.
— Самовар! — догадалась бабушка. — Ну так бы и говорил, рыжий чорт! А то орет…
— Не ругайся, что ты, — шепнула мать, — стукнет еще!
— А что он понимает, что ли, фашист проклятый! Не любо, пусть не слушает, мы их сюда не звали. Замра несчастная!
Через кухню с докладом к офицеру целый день ходили солдаты. Не отряхивая заснеженных ног, они проходили к дверям горницы, щелкая сапогом об сапог, отдавали честь и рапортовали что-то. Получив распоряжение, уходили снова. Некоторые задерживались, садились покурить на приступке, галдели, лезли в печку за картошкой… Было людно, суетно, дымно и грязно, как на постоялом дворе. Маринке казалось, что это не их родная изба, а чье-то чужое жилище, куда может заходить каждый, кто захочет, и занять любое место. Она заглядывала в горницу и не узнавала ее. Пол был черный, синий дым от папирос висел, как облако, стены увешаны чьими-то чужими вещами, белые обои оборваны, испачканы.
Чтобы не быть дома, Маринка с утра убегала на улицу. Но и там было невесело. Каждый день приносил новые несчастья. Старуху Настасью Рогожкину немцы выгнали из дому: им показалось, что она жалеет дров и рано закрывает печку. Настасья целый день, как бесприютная собака, ходила вокруг своей избы. Несколько раз поднималась она на крылечко и открывала дверь в свою избу, но из избы выскакивал немец и, громко ругаясь, пинками гнал ее обратно.
У Турчановых выгнали из дому ребятишек. Ребятишек у них было шесть человек и всё маленькие. Не понравилось это немцам — и тесно им и спать не дают… Выгнали их на улицу кто в чем был. Мать бросилась было за ними, но ей пригрозили наганом и приказали остаться, чтоб она топила печку и убиралась в избе. Сергунька, самый маленький, уцепился за мать и начал реветь. Тогда солдат, стиснув зубы, схватил его за руку и пихнул прямо в сугроб. Ребятишки Турчановы стояли среди улицы, дрожали. Хорошо, что Марья Петрова вышла и забрала Турчановых ребятишек к себе, а то бы, пожалуй, им не сдобровать. У тетки Марьи кухонька маленькая, отдельно от горницы; туда немцы не заходили. Маринка видела все это и сама плакала.
Каждый день слышны были по деревне жалобы — там кур порезали, там перегородки в доме поломали и пожгли, там отыскали и поели спрятанное мясо, там закололи поросенка…
Лучше всего было, когда Маринка уходила с девчонками на гору или на пруд. Там можно было и покричать, и посмеяться, и поиграть в снежки. И ни один немец не косился на них и не каркал им своих непонятных слов.
Но ходить по деревне можно было только днем. Лишь только наступали сумерки, надо было торопиться домой. Вечером и ночью по деревне ходили патрули в длинных белых халатах, с автоматами за плечами, страшные как привидения, и грозили застрелить всякого, кто выйдет на улицу.
Но день был короток, а вечера длинны. Как они были тоскливы, эти душные, угарные, полные ненавистного немецкого говора вечера! Маринке казалось, что у нее от этого говора устают уши.
Чтобы не попадаться фашистам под ноги, Ганя и Маринка бесконечные вечерние часы просиживали на лежанке или забирались на печку. Маринка рассказывала Гане свои сны. А сны ей снились всё невеселые, иногда даже страшные.
Ганя был угрюм и задумчив и старался держаться поближе к деду. Он помогал ему разгребать снег во дворе, колол с ним дрова, укладывал поленницу. Ганя видел, что дед шибко затужил — таким он стал молчаливым, таким понурым. Гане хотелось как-нибудь подбодрить деда, как-нибудь утешить, только он не знал таких слов, которыми утешают. Но дед и без слов очень хорошо понимал его.
— Дров-то, дров-то что жгут! — сокрушался дед. — Да всё сушняк выбирают. На год нам хватило бы… А тут, вишь вот, все прахом пошло.
Ганя молчал. Ему самому очень жалко было дров. Эти дрова, еще отец навозил им — как раз перед войной сложил поленницу. За лето они выветрились, выжарились на солнце. Отец еще сказал тогда: «Ну, старые да малые, теперь вам топить без забот!» Разве думал он тогда, что готовит эти дрова для заклятых своих, врагов!
Дед, словно чужой, боялся войти в свою избу. Он как входил, так и присаживался у порога и сидел там тихонько весь вечер. Однажды Маринка вспомнила, что у нее в горнице осталась коробка, очень хорошая коробка с красным цветком.
«Пойду возьму», решила она.
Но только она открыла дверь и переступила порог горницы, толстый ефрейтор с удивлением приподнял брови.
— Форт! Форт! — негромко сказал он и, повернув Маринку за плечи, вытолкал ее из горницы.
Вечером, когда они все трое — Маринка, Ганя и дедушка — ютились возле печки, Маринка сказала потихоньку: